Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они добирались сюда двадцать четыре часа, и вот, наконец, были здесь, с полминуты полежали возле заграждения, словно брошенный мусор, не видя даже проволоки, тем более чего-нибудь за ней, и за это время поняли не то, что у них не было плана, когда они шли сюда, и даже не то, что движение, заменявшее им план, было движением лишь до тех пор, пока было куда двигаться, а что движение предало их, приведя сюда, отняло не только время, потребное, чтобы пройти полтора километра от города до лагеря, но и то, что потребуется на возвращение в город, на Place de Ville, которую, как они теперь поняли, им не стоило покидать, и теперь, как бы они быстро ни вернулись в город, они все равно опоздают. И все равно они еще полминуты неподвижно лежали у заграждения, за которым усталые команды, неторопливо возящиеся с бесчисленными бухтами мишуры, останавливались и спокойно, без любопытства, поглядывали на них, а расфранченные сенегальцы, застывшие в летаргическом презрении среди своих пулеметов над белыми людьми, занятыми работой по эту сторону заграждения и переживаниями по ту, даже не удостаивая их взгляда, небрежно покуривали и проводили по лезвиям штыков широкими, темными, большими пальцами.
Даже летчик, неподвижно замерший в стойком голубом воздухе, не смог бы определить, кто стал поворачивать первым, когда толпа, словно слепой безголовый червь, который без органа, способного улавливать опасность или выбирать безопасный путь, может немедленно и быстро поползти в нужном направлении, потекла снова к городу: они повернулись и одновременно, как птицы, снова торопливо пустились в путь, усталые и неутомимые, неуемные не только в стойкости, но и в безрассудстве, незамедлительно хлынули между шеренгами солдат, оцепивших дорогу до самого города (тут уже, видимо, целая кавалерийская бригада выстроилась на обочине укатанной дороги лицом к пехотинцам, стоящим по другую сторону по-прежнему без ранцев, но с примкнутыми штыками и теперь с гранатами, в одном месте даже виднелись штуцер и петлистый шланг огнемета, а в дальнем конце укатанной дороги стоял еще танк, еле видный за аркой ворот, подобно злой, не особенно смелой собаке, выглядывающей из конуры), словно бы не заметив прибытия войск и не обращая внимания на их присутствие, тем более не интересуясь его причиной. И войска не обращали никакого внимания на людей, они, разумеется, были начеку, но, в сущности, отдыхали, сидя в седлах и опираясь на винтовки, пока толпа текла мимо, словно и для солдат и для тех, кто отправил их сюда, толпа представлялась гуртом ковбойского скота, который безостановочным движением обеспечивает и собственную безопасность, и общественное спокойствие.
Они снова прошли по городу, вернулись на Place de Ville, опять заполнили ее до ограды с остриями поверху, за которой трое часовых стояли у неприступной двери под тремя колышущимися на утреннем ветерке флагами, и продолжали втискиваться на Place, когда там давно уже не было места, все еще уверенные, что, как ни быстро они вернулись от лагеря, уже все равно поздно, они знали, что никакой курьер с приказом о казни не мог миновать их по дороге, однако были убеждены, что приказ наверняка отправлен.
Продолжали втискиваться, словно пришедшие последними не могли поверить переданным назад словам, а должны были сами увидеть или попытаться увидеть, что прозевали курьера и опоздали; в конце концов, если бы даже им захотелось хлынуть, поплестись, запыхтеть назад к лагерю и по крайней мере быть там, где они смогут хотя бы услышать пулеметную очередь, которая лишит их близких, из-за тесноты там нельзя было бы повернуться и побежать; они были скованы, лишены подвижности своей собственной скученностью в этом каменном колодце, стены которого были старше Хлодвига и Карла Великого, — и вдруг сообразили, что не могли опоздать, что это невозможно, что при любых ошибках и просчетах во времени, направлении или географии они не могли опоздать на казнь, как не могли и предотвратить ее, ведь единственной причиной их отчаянного, неистового наплыва в город было желание находиться здесь, когда командир дивизии приедет просить у седого генерала за обращенной к ним неприступной дверью позволения расстрелять весь полк, а появиться здесь он должен был не ранее трех часов.
И теперь им оставалось только ждать. Было начало десятого.
В десять три капрала, американец, англичанин и француз, каждый с вооруженным солдатом своей нации, вышли из-под арки позади отеля, каждый сменил своего часового и увел сменившегося под арку. Наступил полдень. Тени их переместились с запада и стали падать отвесно; те же самые три капрала появились с тремя свежими часовыми, сменили свои посты и ушли; это был час, когда в прошлое, невозвратимое время, именуемое миром, мужчины шли домой поесть, и, возможно, чуточку отдохнуть, но никто из них не шевельнулся; тени их, снова удлиняясь, поползли к востоку; в два часа трое капралов вышли в третий раз, три группы из трех человек совершили повторяющийся через два часа ритуал и удалились.
На сей раз автомобиль пронесся по бульвару так быстро, что опередил вест» о своем приближении. Толпа успела лишь поспешно раздаться и пропустить его на Place, а потом, когда он промчался и остановился перед отелем в рванувшемся из-под колес облаке пыли, сомкнулась опять. Это был штабной автомобиль, весь в пыли и засохшей грязи, потому что ехал он не только из расположения войск, а с передовой, хотя на его флажке было пять звезд командующего армией. Но на четвертом году войны в таких вещах разбирались даже дети, и, не будь на капоте флажка, даже дети узнали бы обоих, сидящих в нем, — приземистого широкогрудого командира дивизии, он приподнялся с сиденья еще до остановки автомобиля, и высокого, похожего на ученого, человека, которой должен был быть начальником штаба группы армий; командир дивизии вышел из автомобиля прежде, чем денщик, сидевший рядом с водителем, успел сойти и распахнуть заднюю дверцу, и зашагал короткими, крепкими кавалерийскими ногами к неприступному входу в отель прежде, чем штабной офицер успел шевельнуться.
Потом штабной офицер тоже поднялся и взял с заднего сиденья какой-то продолговатый предмет, через секунду они — толпа — увидели, что это такое, подались вперед и подняли ропот, но не проклятья, потому что он относился даже не к командиру дивизии; они, в сущности, не винили его; еще не зная об иностранце-капрале, даже узнав и тем не менее видя в командире дивизии источник своего страха и причину страдания, винить его они не могли: он был не просто французом, но смелым и верным солдатом, он мог делать только то, что делал, и верить только в то, во что верил, а поскольку благодаря таким, как он, Франция держалась так долго, его окружали ревность и зависть-солдат: запятнана была не только его личная честь и честь дивизии, но и честь всего сословия командиров от отделений и взводов до армий и групп; француз безопасность его родины подверглась риску или по крайней мере угрозе.
Потом, впоследствии, кое-кому будет казаться, что в те пять-шесть секунд, прежде чем они осознали значение предмета, взятого штабными офицерами с заднего сиденья, был миг, когда они ощутили к командиру дивизии что-то похожее на жалость; это был не только француз и солдат, но француз и солдат, который, чтобы стать солдатом и быть французом, прежде всего должен быть человеком, однако, чтобы обрести высокую привилегию быть храбрым и верным французом и солдатом, он должен был отречься от права на человечность — если у них было право лишь на страдание и горе, у него было право предопределить его; он мог разделить лишь утрату, но не горе; и они, и он сам были жертвами его чина и высокого положения.
Потом они разглядели, что держал в руке штабной офицер. То была сабля. У него — офицера — их было две: одна свисала с пояса, другую он нес, ремни ее были обернуты вокруг эфеса и ножен; выйдя из автомобиля, он взял ее под мышку.
И даже дети понимали, что это значит: командир дивизии тоже находится под арестом, и тут они подняли ропот; казалось, только теперь, впервые, они по-настоящему поняли, что всему полку грозит смерть, — ропот не просто страдания, но и смирения, почти приятия, так что сам командир дивизии остановился и оглянулся, и они, казалось, тоже взглянули, увидели его впервые — он был жертвой даже не своего чина и высокого положения, а, как и они, того же самого мгновения во времени и пространстве, которое сгубило полк, но безо всяких прав в его судьбе; одинокий, безродный, пария и сирота для тех, чей приказ он выполнит, оставляя сирот, и для тех, кого он осиротит, он был заранее отвергнут теми, от кого получил высокое право стойкости, верности и отречения от первородного права на человечность, сострадание и жалость и даже на право умереть, — он постоял еще секунду, глядя на них, потом повернулся, уже снова идя рубленым шагом к каменным ступеням, ведущим к неприступной двери, штабной офицер с саблей под мышкой последовал за ним, трое часовых взяли на караул, когда командир дивизии поднялся по ступеням, прошел мимо них и сам рывком распахнул дверь, за которой зияла чернота; прежде чем кто-нибудь успел шагнуть к ней приземистый, безродный, неукротимый и обреченный твердо, не оглядываясь, шагнул через черный порог, словно (для теснящихся лиц и глядящих глаз) в Бездну или в Ад.
- Святилище - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Дым - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Свет в августе; Особняк - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Приключение Гекльберри Финна (пер. Ильина) - Марк Твен - Классическая проза
- Хапуга Мартин - Уильям Голдинг - Классическая проза