Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще меньше срок меж другим, величайшим в истории, мятежом, между годом 1917-м, торжеством смуты и разрушения, и явлением той единой России, которая, как один человек, поднялась на вторую Отечественную войну.
Таков парадокс: разрушительный бунт есть движение к единству. Если не видеть в нём этой диалектики и глубины — значит, нам надо поставить крест и на всём русском народе, и на всей нашей горькой истории, которая, прежде всего, есть история бунтов.
Но рассуждая о бунте как о трагическом, парадоксальном пути к единению народа, нам нельзя не вернуться назад — и нельзя ещё раз не открыть «Капитанскую дочку».
XI
Не удержусь, чтоб не привести слова Пришвина: «Моя родина не Елец, где я родился, не Петербург, где наладился жить, — то и другое для меня теперь археология; моя родина, не превзойденная в простой красоте, в сочетавшейся с нею доброте и мудрости, — моя родина — это повесть Пушкина „Капитанская дочка“».
«Капитанская дочка» — завещание Пушкина нам: роман был напечатан в последнем прижизненном номере пушкинского «Современника». Вот если бы — думаешь иногда — освободить наших школьников от всей той учебной трухи, которой забиты их головы, и в последний год обучения обязать их неспешно и вдумчиво, с хорошим учительским комментарием, прочитать и усвоить одну только вещь — «Капитанскую дочку», — то насколько же здравым, глубоким и верным был бы взгляд молодой России на историю и на современность!
«Капитанская дочка» — это, помимо прочего, и роман о единстве народа. Мы уже говорили о том, как семейно-теплы отношения всех персонажей: Пугачёв там «отец», а Екатерина — «матушка»; солдаты — «ребятушки-детушки»; и даже мятежники, вешающие Гринёва, ободряют его фамильярно-семейным напутствием.
Народ как семья и бунт как семейная ссора — одна из опорных, важнейших идей романа. Неизбежное разделение, которое служит, в конечном-то счёте, единству — такая вот диалектика пушкинской мысли подтверждается и историей замысла «Капитанской дочки».
Интересно, что почти год, судя по черновым наброскам романа, героем его должен был быть некто Шванвич (Пушкин сохранил даже фамилию прототипа): это был дворянин, примкнувший к Пугачёву и входивший в круг его ближайших сподвижников, затем попавший в руки властей, но тем не менее помилованный Екатериной. Видимо, напряжение противоречий, которые Пушкин собирался вложить в образ главного персонажа, показалось ему слишком уж велико, и герой неожиданно делится надвое: Шванвич превращается в Гринёва и Швабрина. С Гринёвым остаётся удивительная судьба Шванвича, в которой были и милости от самозванца, и прощение от императрицы; Швабрин же — это Шванвич-предатель.
Со Швабриным вообще всё непросто. Зачем Пушкин рисует его так, словно пишет автопортрет? «…вошёл молодой офицер невысокого роста, с лицом смуглым и отменно некрасивым, но чрезвычайно живым… Разговор его был остёр и занимателен». Чем не Пушкин? Швабрин сослан, как юный Пушкин, и к тому же искушён в стихотворстве: недаром он называет в числе своих учителей Василья Кирилыча Тредьяковского.
Пушкин словно бы отдаёт Швабрину свои молодые черты и грехи — свою внешность, а также свой колкий язык и задиристость, свой «афеизм» — то, что он уже преодолел в свои зрелые годы.
Душою-то Пушкин с другими: с Гринёвым, с Савельичем, с капитаном Мироновым и с его дочкой Машей. И вы посмотрите: в романе, предельно правдоподобном, совсем нет — кроме разве что Швабрина, да и то с оговорками, — совсем нет отрицательных персонажей! Пушкин любит и понимает всех, кто проходит пред ним — и он принимает те истины, что несут его многочисленные герои. Это кажется невероятным, но в «Капитанской дочке», на взгляд Пушкина, п р а в ы в с е: от башкира Юлая, которому был отрезан язык, до самодержавной императрицы. Каждый герой — Пугачёв и Миронов, Савельич и ротмистр Зурин, казачий урядник Максимыч и попадья, что спасла капитанскую дочку, — каждый несёт свою истину. И хотя эти истины спорят друг с другом, и порой льётся кровь в этих яростных спорах, но всё же из них, этих спорящих истин, и составляется цельный, единый и сохраняющий напряжённое равновесие мир. Скажем так: в этом романе нет истины как отвлечённо-абстрактного, мертвенного понятия — зато есть цельная и живая, народная истина, состоящая из великого множества личностных истин, которые вкупе и образуют идею и душу народа*.
Но трагедия и возникает тогда, когда оба спорящих правы — когда прав и казак, поднимающий бунт, и прав капитан Миронов, не жалеющий жизни для подавления этого бунта. Да, бунтует народ, и он прав в своём бунте — «Весь чёрный народ был за Пугачёва», решительно утверждает Пушкин-историк, — но разве в той сцене, где старый вояка Миронов прощается со своей Василисой Егоровной на валу крепости, осаждённой бунтовщиками, — разве в этой пронзительной сцене мы видим не русских людей, столь простых и великих в своём героизме?!
Получается: истина бунта и истина долга не то чтобы дополняют друг друга — нет, они яростно спорят! — но именно схватка вот этих враждующих истин и составляет то непостижимо-глубокое и напряжённое, что называется «русская жизнь».
Трагедия — спор, столкновение, смертный бой разных истин — есть образ жизни народа, его повседневная тяжкая ноша, которую он призван нести, истекая и потом, и кровью; трагедия есть его жизнь и судьба.
А народ — это мы. Наша жизнь неизбывно трагична — и тот, кто живёт напряжённо и полно, всегда ощущает трагический гул и озноб, это вот содрогание почвы, тревожные эти зарницы беды, которые полыхают всё ближе и ближе; живой человек всегда сердцем слышит речитатив трагедийного хора — античного хора судьбы! — на фоне которого и протекает вся наша, такая короткая, жизнь…
«Капитанская дочка» — истинная трагедия. Гул античного скорбного хора слышится нам, например, в сцене казни или там, где мы видим пирующих — словно на собственной тризне — бунтовщиков. После Пушкина столь же высоким, трагическим взглядом на русскую жизнь был наделён разве что Шолохов — только этому богатырю пришлись впору пушкинские доспехи. Именно «Тихий Дон» подхватил, спустя век, тему русского бунта как незатухающей русской трагедии.
А казак Мелехов — это же, в сущности, родной брат дворянина Гринёва. И тот и другой смогли удержать в своём сердце — сразу обе непримиримо враждующих истины. Как Гринёв близок одновременно и Пугачёву, и солдатам Екатерины, так и Мелехов даже не то чтобы мечется между «красных» и «белых» — нет, он несёт в душе истины тех и других, сам являясь спасительной ж е р т в о й — то есть искупленьем и выходом из тупика неизбывной народной трагедии.
XII
Вот об этом — о выходе из тупика — мы и будем сейчас говорить.
Как быть, когда все правы — и каждый, живота не жалея, стоит на своём? Ведь если каждая истина — то есть, в пределе, каждый из человеческих индивидуумов — будет сражаться с другими, отстаивая своё, то начнётся bellum omnium contra omnes, война всех против всех: мир впадёт в первобытно-звериное состояние. Это и происходит в разгар революции, апофеоза бунтующих воль — когда вместо былого порядка (как бы ни был он плох) воцаряется хаос. И тогда начинается братоубийство — иными словами, самоубийство народа…
Из безумного этого тупика, из войны взбунтовавшихся истин есть два выхода: высший и низший.
Низший — это предательство, это путь Швабрина. Спасая себя, человек поступается собственной истиной, честью — и переходит к тому, кто сильнее. Презренный Швабрин являет пример «демократа», лицемерного сторонника народного большинства. Он меняет лицо, как личину: только что он «носил» внешность Пушкина — а вот он уже бородат, стрижен «в скобку» и отирается средь казачьих старшин.
Презрение Пушкина к Швабрину очевидно. Вот и Маша Миронова, бедная капитанская дочка, для которой Швабрин казался единственной, очень выгодной партией, решительно отказывает ему. Даже когда на карту ставится её жизнь, она готова скорее погибнуть, чем отдать свою душу и тело бесчестному человеку. Швабрин подл: отказавшись от чести, он выпал из круга достойных людей и низвергнулся в низшие, уже инфернально-кромешные, сферы.
Но есть иной выход: есть путь наверх. И весь роман Пушкина, с его самых первых, буквально с эпиграфа, слов (и даже раньше — ещё с черновых, не оставшихся в тексте набросков) и до слов завершающих, служит единственной цели: указать нам, читателям, этот спасительный выход.
Конечно, не будь Пушкин гением, он не смог бы вместить в роман столько нравоучения — без ущерба для правдоподобия, живости текста, без того чтобы не замутить всю бездонную ясность повествования. Но Пушкин гений — и мысль нравственная совершенно свободно живет на страницах романа, соседствуя с мыслью народной. Пушкин здесь как бы опровергает — точней, превосходит — себя самого, заявившего некогда, что поэзия выше нравственности, или, по крайней мере, это совершенно другое дело.
- Иди, товарищ, к нам в колхоз! - Алексей Викторович Широков - Попаданцы / Периодические издания / Технофэнтези
- Территория Левиафана - Влада Ольховская - Героическая фантастика / Космическая фантастика / Периодические издания
- Юный техник, 2005 № 02 - Журнал «Юный техник» - Периодические издания
- Поляна, 2014 № 03 (9), август - Журнал Поляна - Периодические издания
- Роковая ночь - Мария Кац - Остросюжетные любовные романы / Периодические издания