я не приспособлен к пропасти, мне некомфортно вниз.
Я тревожно заснул, мне приснилось, что ты меня поцеловал…
Современники
Сбрасывают книги
в баки… Подбираю,
выбираю авторов,
уношу домой.
А жилец соседний,
жрец евроремонта,
сбрасывает книги
за моей спиной…
Я в своей каморке
за столом сижу,
книгу сочиняю,
новое пишу.
* *
*
Наступила пора невозможности слов,
обустроившихся в словаре.
Воздух ртом от удара ветров
я хватаю теперь на холодной заре.
Как подумаешь — мог я быть скрипачом,
мог, да вот — помешала война.
Я отдался словам — а они ни при чём
там, где в силе смычок и струна!
Ты бы понял, она бы меня поняла,
может быть, и себя б я постиг…
А словами нельзя — такие дела.
А молчанье без слов — это крик!
* *
*
Я вам расскажу. Не торопите.
Я ни зла не прячу, ни добра.
Только не выдёргивайте нити
из расцветки моего ковра.
Расстелюсь ковром, чтоб ваши взоры
разглядеть могли мои узоры.
Читая Светония
Стёр светотени
смелый Светоний,
чёрное с белым
в одном флаконе —
список доблестей,
гадостей список:
как благолепен цезарь,
как низок!…
Образ глумится,
меняя лица,
располовиненный
цезарь двоится.
По определению
он шизофреник.
Так что прости меня,
мой современник,
метод Светония —
метка доверия.
Шизофреничны мы все.
Плюс — империя.
Если…
Пушкин ушел из дому,
а не старик Толстой.
Лермонтову седому
встретился век молодой.
Не был в Санкт-Петербурге
убит Александр Второй.
Руси православной турки
вернули Царьград святой.
Ульянов стал адвокатом,
а Джугашвили попом.
Россию в веке двадцатом
не перевернули вверх дном…
* *
*
Живущих в жертву не готовь
И сам не гибни безупрёчно:
Непрочно дело и порочно,
Когда под ним струится кровь!
* *
*
ничего не знает о смерти смертоносная сабля
ничего не знает смертельный снаряд
ничего не знают землетрясение
пожары, микробы, цунами и случайный кирпич
все они, ничего о жизни и смерти не знающие,
обступают нас,
уязвимых, беспомощных, незащищенных,
в лучшем случае все равно обреченных
умереть своей смертью.
(если позволят
киллеры
гитлеры
каины)…
* *
*
Забывают хороших поэтов,
не гениев — просто хороших.
Забывают — талант зарывают
обратно, как зерна в песок.
Кто их окропит водою,
чтобы опять из проросших,
как сквозь асфальт, пробился
живой беззащитный росток?
* *
*
Становится русских всё меньше?
Становится русских всё больше!
Чего мигранты достигли?
Они всё в большем числе
Переплавляются в русском тигле,
В крепчайшем языковом котле.
Красотки любого цветения
Извечно годятся в подружки нам;
Даже негр через два поколения
Становится Пушкиным!
* *
*
Когда пианистка левую руку перебрасывает через правую,
предопределённые ноты оживают охотно с октавою,
а когда судьба правой рукой хватает левое ухо,
тогда пасует пророк и начинается заваруха.
Это вам не фокусы физики, не хитрости химии,
а нечаянности — как стихи мои…
Довески
Ардов Михаил Викторович родился в 1937 году в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ, работал на радио. В 1980 году принял священнический сан в Ярославской епархии. В 1993 году ушел из Московской патриархии в другую юрисдикцию. Ныне — настоятель храма во имя Царя Мученика Николая II, что на Головинском кладбище в Москве. Автор нескольких книг. В “Новом мире” публиковалась его мемуарная проза “Легендарная Ордынка” (1994, № 4 — 5), “Возвращение на Ордынку” (1998, № 1), “Вокруг Ордынки” (1999, № 5 — 6; 2000, № 5).
Мемуары
Посвящается моему другу Валерию Варданяну, под чьим гостеприимным кровом писались эти страницы
В 2008 году у меня вышла обширная книга под названием “Все к лучшему…”, и мне казалось, что впредь в жанре мемуаров я выступать не буду. Но память не унимается, то и дело всплывают персонажи, эпизоды, целые истории… И вот я решился еще раз дополнить свои и без того пространные воспоминания.
Если сравнить мой последний том с чем-то вроде кирпича или с буханкой хлеба, новые записи можно наименовать “довесками”…
Сороковые
Среди тех немногих предметов, которые я после женитьбы взял из родительского дома, был старый металлический поднос. Я помню тот день, когда он появился у нас на Ордынке. Это был голодный 1945 год. Мой отец (еще не демобилизованный, еще в майорском чине) побывал в оккупированном Красной армией Кенигсберге. И вот он возвращается домой из той командировки и рассказывает о тамошнем “блошином рынке”, где изнуренные войной и лишениями немцы продают или просто меняют на хлеб одежду, обувь, посуду, безделушки… На той барахолке отец и купил этот поднос. Он долгое время хранился у нас в квартире, а потом я отнес его в свой храм, где он и ныне пребывает.
Мне самому так и не довелось посетить Кенигсберг. Честно говоря, меня никогда не тянуло на те территории, которые достались Сталину в результате ялтинского сговора с Рузвельтом и Черчиллем…
Да я не поклонник Иммануила Канта, а в Восточной Пруссии ничего достойного внимания кроме его могилы — нет. Теперь не существует даже первоначальной надписи на том надгробии, а она гласила:
“Две вещи наполняют душу всегда новым и все более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, — это звездное небо надо мной и моральный закон во мне”.
Человек, побывавший в Кенигсберге после начала советской оккупации, обнаружил на знаменитой могиле еще одну надпись. К приведенным выше словам некий красноармеец (как видно, образованный!) прибавил такой стишок:
Вот это, Кант, тебе —
За вещь в себе!
И было “это” нацарапано штыком!
Вскоре немцев оттуда выселили, сам город переименовали… Он и по сию пору носит имя сталинского холуя — Калинина. А вернуть ему прежнее название — невозможно, немцы и без того на Восточную Пруссию зарятся.
Да и могилу Канта советизировали. (Я неоднократно видел ее по телевидению.) Там теперь гранитная плита, на которой выдолблены четыре буквы:
К А Н Т
Возникает желание приписать еще два слова:
НЕ КАНТОВАТЬ!
Пятидесятые