снова как все:
«Интересно, это только я чувствую себя рядом с ней форменной идиоткой и примитивщиной, или такова участь всех, кто имел опыт общения с ней? Хотя сколько их было таких — наверняка по пальцам пересчитать…
И что такого особенного было в той песне? Подождите, как там? А: «два кольори мои, два кольори… дальше чего-то там, а потом: чирвони — то любов, а чорни — то журба…» Ну и чего такого? Ну, напев красивый, да и басы у нас — что надо. Но не плакать же… Тем более я уверена, что ее слезы были не по поводу какого-нибудь неудавшегося романа или там беды какой… что-то «высокое», как всегда. Ладно, пора бы уже привыкнуть. Но, блин, как к такому привыкнешь?! Мне уже хочется чего-нибудь простого и примитивного — все лучше, чем эта непрерывная «высота»…»
И уже по дороге домой я вдруг смотрю на тревожную кавалькаду рыцарей-облаков, уходящих в багряный закат, — и вспоминаю, что когда-то очень давно, с ненавистью уставившись в огромный кровавый глаз, я зареклась жить в себе, отреклась от своего мира, поклялась, что стану такой, как все. И вот теперь злилась я оттого, что Ника напомнила мне о моей слабости, о том, что я не смогла вынести этого огромного мира внутри меня — и сдалась, предала саму себя. И злилась потому, что Ника знала о моем предательстве, и, возможно, пройдя через те же муки, сумела побороть в себе непреодолимое желание стать такой, как все.
И бог знает, чем она заплатила за возможность уважать себя…
Солнце неумолимо тонет в невидимом нам хаосе — холодном и страшном. Как это по-человечески: каждый день оно умирает и каждый раз ему страшно не меньше, чем в тот невероятно далекий раз, когда оно умерло впервые. И так же, как тонущий человек, обезумев от животного страха, цепляется за соломинку, за травинку, за все, что подвернется ему под руку, — точно так же солнце хватается липкими горячими лучами за что угодно — лишь бы не то, Неизведанное, о чем оно легкомысленно забывает каждое утро. Его лучи отчаянно скользят по земле, цепляясь за дома, царапая стекла, хлеща лица, сверля глаза, яростно обжигая листву. Казалось бы, что ему мешало попросить о помощи своих верных стражников — облака? Но в том-то и дело: они охраняют солнце не от кого-то, а от него самого. Они твердо знают, что сегодня капризное и безответственное солнце должно умереть. И тщетно лучи пытаются прорваться сквозь плотный строй своих стражников — те неумолимы. Лучи запутываются в них, барахтаются, а солнце погружается все глубже, все слабее хватка его щупалец, все разумнее становится мир. В конце концов, чувствуя ледяное дыхание смерти своим разгоряченным задом, солнце использует последний — и самый ненадежный — шанс: душу человеческую. Словно спрут, выбрасывает оно вперед свои цепкие щупальца и сжимает мертвой хваткой человеческое сердце — оттого-то людям так тяжело смотреть на закат. Пожалуй, только Маленькие принцы могут видеть несравненную красоту в этом удручающем зрелище — а все потому, что у них чистая и гладкая душа, и лучи не находят ни одной шероховатости, ни одной неровности, ни одной зазубрины, в которую они могли бы вцепиться.
Но потом и эту жалкую соломинку солнцу приходится отпустить, и, смирившись со своей участью, оно медленно опускается на самое дно Хаоса.
Один из Рыцарей внезапно оборачивается, и последний луч солнца вырывается из-за его могучей спины, и самый мрачный, тщательно запрятанный уголок моей души вдруг вспыхивает ярким светом. И странное дело — медленно, медленно, с самого дна поднимается на поверхность то ощущение, то видение мира и себя в нем, которое давным-давно причиняло мне неимоверные страдания и от которого я так хотела избавиться — как от болезни, как от порока, как от креста.
И вот сейчас оно снова возвращалось, заполняло собой все мое существо. Болото сопротивлялось некоторое время, затем дрогнуло — и стало отступать.
Но Рыцарь поворачивается ко мне спиной, последний луч исчезает, — и в моей душе вновь воцаряется тьма, хотя то ощущение еще теплится где-то глубоко, и я чувствую, как среди холода и пустоты рождается что-то светлое и нежное, какое-то смутное, томительное предчувствие, какое бывает только в детстве.
Во мне происходят какие-то метаморфозы — я еще не знаю какие, но что-то кардинально меняется во мне, меняет направление и характер своего движения, меняет все во мне. И — странное дело — вместе со страхом, что мне снова придется в одиночку бороться с этим величием мира — моего и окружающего, смутная и слишком неправдоподобная, маячит надежда, что вдвоем мы бы справились, мы бы разделили тяготы на двоих, и страх распустился бы дивным цветком невиданного счастья и…
«…Два кольори мои, два кольори, оба на полотни, в души моей оба…» — откуда-то сверху на меня льется изумительной красоты бас, а за ним колокольчиками планирует тончайшая филигрань сопрано. И какая-то пружина во мне вдруг распрямляется, страшное напряжение спадает, и я проваливаюсь в спокойный и красивый сон, но еще успеваю подумать, что Бессонницу отпугнули мои слезы…
* * *
Леда слушает музыку. Леда слушает свою музыку уже три часа. И я слушаю Ледину музыку уже три часа. И еще буду слушать столько же. А то и больше.
Когда она слушает музыку, ее душа плавно течет параллельно звукам, льющимся из колонок, даже если они не льются, а яростно вторгаются в душу, разрушая все на своем пути. Но никакой диссонанс не может внести разлад в душу Леды, потому что она — как глина: из нее каждый может лепить что хочет, не встретив при этом ни малейшего сопротивления. Поэтому к любой, даже самой деструктивной музыке Леда легко адаптирует свой душевный настрой — он слишком неразвитый и аморфный, чтобы быть самодостаточным. Он требует, чтобы кто-то им руководил. Если бы Леде взбрело вдруг в ее красивую голову включить Шумана или Грига, она бы вряд ли уловила контраст между плавной певучестью Widmung или «Песни Сольвейг» и тем, что извергается теперь из ее колонок. Но классику она не может слушать по определению — это немодно. Сейчас модно быть в «фатальном депрессняке», модно слушать максимально дисгармоничную музыку, модно быть «вечными детьми заката». У них в тусовке вообще слово «оптимист» давно стало оскорблением.
Я так не могу. То есть когда-то могла. И в те далекие времена я спокойно сосуществовала с тем ужасом, который раздавался из Лединой комнаты.