морем, и я отчетливо слышу крик чайки где-то высоко в небе…
И главная улица Города, которую по праву можно было бы назвать не артерией, а веной — такая она грязная и мутная, — отходит куда-то далеко-далеко, и мне кажется, что я могу видеть мир, как раньше, как в детстве: красивым, удивительно интересным и празднично-нарядным.
Все-таки фантазерство во мне неискоренимо. Столько раз жизнь доказывала очевидную нелепость всех моих иллюзий — и вот тебе, пожалуйста: пахнет августовским морем — и хоть ты тресни! А ведь когда-то август ассоциировался у меня не с непрерывным карканьем ворон, бесконечным закатом и жуткой, неподъемной тоской, а с незабываемыми прогулками по морю, когда мамина рука такая крепкая и надежная, а ветер уносит тебя в неведомые страны… На этой мысли профиль поворачивается ко мне и улыбается — мягко и ненавязчиво. И кажется, что ветер из далекого детства снова подхватывает меня, и я лечу, и мне легко, и голова моя — прохладная и чистая…
Так мы стали ходить на хор.
* * *
Мне нравится этот человек. Мне с ним хорошо. Мне интересно с ним. И спокойно — а это дорогого стоит. Так я пытаюсь разъяснить самой себе то, что испытываю по отношению к Нике, — но это все неточно и грубо. Я не могу ни словами, ни мыслями, ни даже образами — общепризнанными, почерпнутыми из литературы — описать свои ощущения. И меня это пугает.
Народ на первых порах пытался как-то вклиниться в наши отношения, нарушить окружающую нас атмосферу уважения, деликатности и взаимопонимания — просто из естественного стремления к разрушению, из дани, отдаваемой каждым человеком живущему в нем Танатосу.
Была одна девочка — вы таких видели: они всегда веселы, но постоянно говорят всем и каждому, что у них депрессия; лезут в чужую душу под предлогом искреннего участия в судьбе другого; у них четкое, однозначное мнение по каждому вопросу, и ничто и никто не сможет разубедить их в собственной феноменальности и исключительности. Так вот, одна такая девочка, набравшись духу, обратилась ни с того ни с сего к Нике с идиотским вопросом. Ника, читавшая книгу, миролюбиво ответила. Приободренная удачным началом беседы, девица решила, что Рубикон перейден. Уже более развязным тоном она, с видом завзятого библиофила, осведомилась, что за книгу читала Ника. Ника повернула к ней корешок, после чего настырная одногруппница стала увлеченно распространяться о книге, об авторе, потом плавно перешла к «философским» вопросам.
Я не произнесла ни звука и не сводила пристального взгляда с девицы, готовая в любую минуту обрушить на нее поток язвительных, заранее заготовленных слов.
На самом деле меня выворачивало наизнанку от страха, что реакция Ники покажется мне недостаточно идеальной, чересчур человеческой, пасующей, обычной — не знаю какой, — а я не смогу относиться к ней так, как прежде. И снова разочарование накроет, выпотрошит, выхолостит из меня мой мир, и реальность с удесятеренной детальностью и четкостью придавит меня к земле, раздавит, размозжит, растопчет…
Несколько минут мы ехали молча, но всем своим существом я ощущала, что мы больше не можем балансировать втроем на тонком канате и кто-то непременно должен упасть.
Не в силах больше молчать, девица шумно вздохнула, растянула пухлые губы в лицемерной улыбке, залепетала: «Вот смотрю я на Нику и думаю: из таких девушек — спа-а-ко-о-ойных, серье-е-зных — всегда хорошие мамы получаются». Главное не убить ее, главное не убить ее, главное не ударить изо всех сил по этой наглой роже!
Ника медленно поднимает голову и пристально смотрит в выпученные белесые глаза. «Я должна как-то прокомментировать ваши слова или необязательно?» — спрашивает она совершенно спокойным тоном, но — боже! — без презрения, без высокомерия, наповал — моя! Моя!
* * *
Сегодня мы разучивали какие-то украинские песни. Мы их будем петь на концерте, посвященном энному году со дня рождения Шевченко. Моя соседка справа, пока пытают альтов, шепчет с плохо скрываемым злорадством, что петь на этом концерте — просто себя не уважать. И вообще это будет полный позор, потому что уж там-то поют так поют! Не то что у нас. Я плохо слышу ее, а потом поворачиваюсь влево и смотрю на Нику. И в правое ухо монотонно продолжает литься «бу-бу-бу». Я периодически ради приличия киваю, а сама, не отрываясь, смотрю на Никино преображенное лицо. Мы уже поем все вместе. И зал наполняется красивым многоголосием. Вывернутые глаза болят, а я все смотрю на Нику и осознаю: то, что для меня просто красивое созвучие и не лишенные смысла слова — для нее нечто большее, недоступное моему пониманию.
После хора мы, как всегда, некоторое время идем молча, потом я осторожно спрашиваю, почему она плакала, или мне показалось? Она качает головой, останавливается, смотрит мне прямо в душу своими глубокими глазами, словно пытаясь отыскать хотя бы намек на понимание, и говорит, что эта песня вызвала в ее сознании какие-то такие картины, которые никак не описать, и что вроде бы напрямую ни слова, ни музыка не связаны с образами в ее голове, но целиком они вытащили из подсознания нечто столь прекрасное, что нельзя видеть с холодным сердцем и сухими глазами.
Она явно хотела сказать еще что-то, что ее ужасно волновало, но вдруг осеклась, повернула ко мне свой четкий профиль и медленно зашагала дальше. Наверное, решила, что я ее все равно не пойму, сколько бы она ни распиналась.
Странно, до близкого знакомства с Никой я считала себя довольно умным и проницательным человеком. Но когда ее слушала, во мне росло странное ощущение: словно я стою рядом с каким-то миром — одновременно далеким, непонятным и в то же время очень знакомым. Когда-то я знала его, но потом слишком много всего случилось, постепенно мое настоящее «я» вместе с тем миром утонуло в болоте, которое неумолимо затягивает нас в свои сети и уже не отпускает.
Но это странное чувство очень быстро заглушается. И снова я начинаю мыслить «нормально», как все, шаблонными образами и представлениями, отработанными схемами, молодежными фразами. А чувство уходит все дальше, дальше, — и все больше я злюсь, что эта соломинка, связывающая меня с моим миром, неумолимо выскальзывает из рук, и меня охватывает страшное раздражение. И мне кажется, что Ника — причина этого мучительного состояния. Я отворачиваюсь от нее — и сразу Город завладевает моим образом мыслей, рассуждения становятся легковесными и поверхностными, пестрое, дешево-философское болото поглощает без остатка весь мой разум и чувства. Теперь я