благ хороших детей, пользующуюся благоденствием родину и добрых родителей, а вы не будете в состоянии равнодушно смотреть на их бедствия. Вас огорчит и завоевание отечества, и смерть ваших детей, и рабство родителей».
Я изложу сначала то, что обыкновенно возражают на это стоики, а затем прибавлю несколько своих собственных соображений.
В несколько особых условиях находятся такие вещи, с потерею которых на их место приходит нечто неприятное. Так, с утратою здоровья наступает болезнь. Если отнять зрение, то вместо него мы получаем слепоту. Если у нас будут разбиты колени, то не столько будем мы страдать от уменьшения быстроты, сколько от сменившей ее слабости. Но такой опасности нет в тех предметах, которые мы перечислили выше. В самом деле, если я утрачу друга, я не буду терпеть из-за этого вероломства, и если я потеряю хороших детей, их места не займут дурные. Кроме того, тут дело идет не об утрате самих детей или друга, но только об утрате их тел. Благо же теряется только одним путем – если обращается во зло, а самая природа блага не допустит его до этого, потому что всякая добродетель и всякий акт добродетели остаются неизменными. Наконец, если даже и погибнут друзья и хорошие, отвечающие желаниям отца дети, то есть нечто, что заменит их, а именно: их заменит то самое, что делало их хорошими, – добродетель. Она не терпит пустоты, охватывает всю душу, устраняет всякую тоску и сама удовлетворяет себя: ибо она сама по себе источник и причина всякого блага. Так, не беда, если ручей прерывается или уходит в землю, лишь бы был чист ключ, из которого он вытекает. Ведь жизнь будет как при жизни, так и по смерти детей одинаково праведна, одинаково благоразумна, одинаково справедлива, а следовательно, и одинаково хороша. Присутствие друга не делает нас умнее, а отсутствие не делает тупее, и, следовательно, первое не делает нас счастливее, а второе несчастнее. Лишь бы оставалась невредима добродетель, всякая другая утрата остается нечувствительна.
Так что же? Окружающие нас друзья и дети не делают нас счастливее? Почему бы и не так! Ведь высшее благо ничем не может быть уменьшено или увеличено. Оно остается само по себе, что бы ни делала с нами судьба. Выдастся ли на нашу долю долгая старость или безвременная кончина – мера высшего блага одинакова, хотя возраст различен. Начертишь ты большой круг или маленький, различно будет пространство – не форма. Оставь один из них надолго, другой же сотри и засыпь песком; все-таки форма их была одинакова. Что праведно, того нельзя измерить ни величиной, ни числом, ни временем. Того нельзя ни продолжить, ни сократить. Сократи сто лет праведной жизни в какой хочешь короткий промежуток времени, хоть в один день: она останется одинаково праведна. Широко ли разливается добродетель, управляет ли она царствами, городами, странами, устанавливает ли законы, собирает ли друзей, проявляется ли в отношении близких и детей, или сжимается в тесном круге бедности, ссылки, одиночества – она одна и та же. Она не уменьшается при переходе от высокого общественного положения к частной жизни, при смещении с царского престола в унижение, при перемене видной и славной жизни на тесноту дома или угла. Она одинаково велика, если даже, отовсюду изгнанная, замыкается в самой себе. Ибо праведник всегда одинаково велик и возвышен душой, одинаково благоразумен и неуклонно справедлив, а следовательно, и одинаково блажен, потому что счастье всегда живет в нашем разуме и всегда величественно, прочно и спокойно, так как основано на познании божеского и человеческого.
Перейду теперь к тому, что я хотел прибавить от себя.
Мудрец не печалится по утрате своих детей и близких, потому что переносит их кончину в том же настроении, с каким ожидает своей. Он столько же скорбит о первой, сколько боится последней, ибо добродетель должна быть гармонична; все дела ее согласуются с нею, да, Луцилий мой, а эта гармония исчезла бы, если бы душа, которая должна быть возвышена, поддавалась печали и тоске. Всякий страх, беспокойство и отчаяние несовместны с праведностью, ибо праведность влечет за собою спокойствие, бодрость, бесстрашие, готовность на бой. «Но разве праведный не может испытывать ничего подобного волнению? Разве он не способен меняться в лице, краснеть, бледнеть, испытывать нервную дрожь и другие подобные этим изменения, происходящие помимо нашей воли, вследствие неожиданного напора ощущений?» Быть может, и да. Никакое бедствие не может поколебать его ума. Все, что мудрец делает, он делает отважно и обдуманно. Только глупец небрежен и рассеян и дает телу следовать одной наклонности, а душе другой, и рассеивается между различными побуждениями: раз испытав презрение за те поступки, от которых глупец ожидал славы, он теряет охоту приниматься и за действительно хорошие дела.
Если люди боятся чего-либо, они начинают мучиться от одного ожидания и страдают вперед уже от страха. Как болезням предшествуют их признаки: раздражительность, вялость, усталость без всякой причины, сонливость и озноб, пробегающий по членам, так слабый ум страдает гораздо ранее, чем наступают несчастья. Он предыспытывает их и раньше времени падает духом. А между тем что может быть безумнее, чем бояться за будущее и не только не избавлять себя от мучений, но звать и приближать к себе бедствия ранее их наступления? Если нельзя их избежать, не лучше ли отложить их? Вот доказательство того, как нелепо страдать за будущее. Предположи, что кто-нибудь узнал, что через пятьдесят лет его казнят. Он, конечно, не будет страдать от этого, если только не будет переноситься мыслию за этот промежуток времени и тем не заставит себя страдать от того, что случится спустя столько времени. То же бывает, когда старые и забытые печали омрачают болезненный дух, охотно отыскивающий для себя причины скорби. И того, что прошло, и того, что еще не наступило, теперь нет. Ни того ни другого мы не чувствуем, а помимо чувства нет страдания.
Письмо LXXVII
О малоценности жизни
Сегодня прибыли к нам александрийские корабли, которые посылаются вперед с известием о приближении идущего за ними флота. Это были так называемые курьерские корабли. Вся Кампания радовалась при виде их. На набережной в Путеолах стояла толпа народа, узнававшая александрийские корабли среди общей массы других кораблей по роду их парусов. Ибо только на этих кораблях распускают верхний парус. Известно, что наиболее увеличивает скорость корабля верхняя часть парусов. С помощью их корабль движется всего скорее. Итак, как только ветер начинает крепчать и становится сильнее, чем нужно, верхние паруса убираются; нижний ветер уже гораздо слабее. Поэтому все другие корабли, миновав