ним вдвоём по всем бульварам и чуть попозже замечали идущую женщину из порядочных, но так, что кругом близко не было публики, как тотчас же приставали к ней. Не говоря с ней ни слова, мы помещались, он по одну сторону, а я по другую, и с самым спокойным видом, как будто совсем не замечая её, начинали между собой самый неблагопристойный разговор. Мы называли предметы их собственными именами, с самым безмятежным видом и как будто так следует, и пускались в такие тонкости, объясняя разные скверности и свинства, что самое грязное воображение самого грязного развратника того бы не выдумало. (Я, конечно, всё эти знания приобрёл ещё в школах, даже ещё до гимназии, но лишь слова, а не дело.) Женщина очень пугалась, быстро торопилась уйти, но мы тоже учащали шаги и — продолжали своё. Жертве, конечно, ничего нельзя было сделать, не кричать же ей: свидетелей нет, да и странно как-то жаловаться. В этих забавах прошло дней восемь; не понимаю, как могло это мне понравиться; да и не нравилось же, а так. Мне сперва казалось это оригинальным, как бы выходившим из обыденных казённых условий; к тому же я терпеть не мог женщин. Я сообщил раз студенту, что Жан Жак Руссо признаётся в своей “Исповеди”, что он, уже юношей, любил потихоньку из-за угла выставлять, обнажив их, обыкновенно закрываемые части тела и поджидал в таком виде проходивших женщин. Студент ответил мне своим “тюр-люр-лю”. Я заметил, что он был страшно невежествен и удивительно мало чем интересовался. Никакой затаенной идеи, которую я ожидал в нём найти. Вместо оригинальности я нашёл лишь подавляющее однообразие. Я не любил его всё больше и больше…»
Однажды они пристали к совсем молоденькой, лет шестнадцати, девушке, но та вдруг не стерпела и дала пощёчину «студенту», после Подросток совершенно расплевался со своим случайным товарищем и забыл о нём. Но случилось странное, признаётся Аркадий: «Только по приезде в Петербург, недели две спустя, я вдруг вспомнил о всей этой сцене, — вспомнил, и до того мне стало вдруг стыдно, что буквально слёзы стыда потекли по щекам моим. Я промучился весь вечер, всю ночь, отчасти мучаюсь и теперь. Я понять сначала не мог, как можно было так низко и позорно тогда упасть и, главное — забыть этот случай, не стыдиться его, не раскаиваться. Только теперь я осмыслил, в чем дело: виною была “идея”. Короче, я прямо вывожу, что, имея в уме нечто неподвижное, всегдашнее, сильное, которым страшно занят, — как бы удаляешься тем самым от всего мира в пустыню, и всё, что случается, проходит лишь вскользь, мимо главного. Даже впечатления принимаются неправильно. И кроме того, главное в том, что имеешь всегда отговорку. Сколько я мучил мою мать за это время, как позорно я оставлял сестру: “Э, у меня «идея», а то всё мелочи” — вот что я как бы говорил себе…» Эта мимолётная, казалось бы, встреча оказала большое влияние на характер Аркадия, его отношение к своей «идее».
Судьбин
«Господин Прохарчин»
Сосед Прохарчина, писарь. Это он первым обнаружил пропавшего Семёна Ивановича, но по робости характера не смог доставить его домой. «Повечеру пришёл первый писарь Судьбин и объявил, что след отыскался, что видел он беглеца на Толкучем и по другим местам, ходил за ним, близко стоял, но говорить не посмел, а был неподалеку от него и на пожаре, когда загорелся дом в Кривом переулке…» В целом же Судьбин играет в повествовании роль статиста.
Суриков Иван Фомич
«Идиот»
Персонаж из «Моего необходимого объяснения» Ипполита Терентьева, его сосед. Подчёркивая свою мизантропию, Ипполит с ожесточённым презрением пишет: «Я не мог выносить этого шныряющего, суетящегося, вечно озабоченного, угрюмого и встревоженного народа, который сновал около меня по тротуарам. <…> Рядом с ними бегает и суетится с утра до ночи какой-нибудь несчастный сморчок “из благородных”, Иван Фомич Суриков, — в нашем доме, над нами живёт, — вечно с продранными локтями, с обсыпавшимися пуговицами, у разных людей на посылках, по чьим-нибудь поручениям, да ещё с утра до ночи. Разговоритесь с ним: “беден, нищ и убог, умерла жена, лекарства купить было не на что, а зимой заморозили ребёнка; старшая дочь на содержанье пошла…”; вечно хнычет, вечно плачется! О, никакой, никакой во мне не было жалости к этим дуракам, и, теперь, ни прежде, — я с гордостью это говорю!..» Но чуть погодя Ипполиту представился случай разглядеть в «ветошке» человека: «Мучил я тоже и Сурикова, жившего над нами и бегавшего с утра до ночи по чьим-то поручениям; я постоянно доказывал ему, что он сам виноват в своей бедности, так что он наконец испугался и ходить ко мне перестал. Это очень смиренный человек, смиреннейшее существо. <…> Но когда я, в марте месяце, поднялся к нему на верх, чтобы посмотреть как они там “заморозили”, по его словам, ребёнка, и нечаянно усмехнулся над трупом его младенца, потому что стал опять объяснять Сурикову, что он “сам виноват”, то у этого сморчка вдруг задрожали губы, и он, одною рукой схватив меня за плечо, другою показал мне дверь и тихо, то-есть чуть не шёпотом, проговорил мне: “ступайте-с!” Я вышел, и мне это очень понравилось, понравилось тогда же, даже в ту самую минуту, как он меня выводил; но слова его долго производили на меня потом, при воспоминании, тяжёлое впечатление какой-то странной, презрительной к нему жалости, которой бы я вовсе не хотел ощущать. Даже в минуту такого оскорбления (я ведь чувствую же, что я оскорбил его, хоть и не имел этого намерения), даже в такую минуту этот человек не мог разозлиться! Запрыгали у него тогда губы вовсе не от злости, я клятву даю: схватил он меня за руку и выговорил своё великолепное “ступайте-с” решительно не сердясь. Достоинство было, даже много, даже вовсе ему и не к лицу (так что, по правде, тут много было и комического), но злости не было. Может быть, он просто вдруг стал презирать меня. С той поры, раза два, три, как я встретил его на лестнице, он стал вдруг снимать предо мной шляпу, чего никогда прежде не делывал, но уже не останавливался, как прежде, а пробегал, сконфузившись, мимо. Если он и презирал меня, то всё-таки по-своему: он “смиренно презирал”. А может быть, он снимал свою шляпу просто из страха, как сыну своей кредиторши, потому что он матери моей постоянно должен