поправляя привычным жестом очки, поспешно пробирался к кафедре. В огромном зале воцарилась полная тишина. Заложив правую руку за борт жилета и слегка облокотившись на кафедру, Костомаров начал вступительную лекцию из истории севернорусских народоправств — Новгорода и Пскова.
Перед ним лежали какие-то листочки, но в них он почти не заглядывал. Он не читал, а просто беседовал. Объяснив слушателям происхождение своего взгляда на предмет, он вел их по пути своего исследования, разбирая возникающие препятствия. Казалось, он сам только сейчас убедился в истинности того, что говорит.
Голос у Костомарова был высокий, негромкий. Говорил он серьезно и спокойно, порой будто монотонно, без жестов и особых ударений. Речь его была полна тонкого юмора и сдержанного вдохновения. Он обладал неподражаемым искусством. То властная речь боярина, то бесхитростные слова человека из народа доносились до слушателей. Иногда голос его становился глуховатым, слегка надтреснутым, будто голос древнего летописца. Целые картины народной жизни воссоздавал он для своих слушателей, заставлял их и смеяться, и грустить, и волноваться вместе с людьми давно минувших времен.
Громкие рукоплескания, от которых задрожали стекла, раздались, едва Костомаров произнес последнее слово. Толпа студентов подхватила его на руки и понесла из университетского здания к экипажу.
С каждой лекцией стечение публики возрастало. И каждая лекция кончалась взрывом аплодисментов, продолжавшихся, пока профессор не покидал аудиторию. По словам современников, Костомаров «был положительно богом студентов».
На вступительной лекции Костомарова появились первые женщины, решившиеся вступить в университет. Студенты были очень любезны с дамами. Они всегда сохраняли им лучшие места в переполненных аудиториях. Женщины очень скоро почувствовали себя в университете вполне привычно. С незнакомыми раньше молодыми людьми они встречались как с братьями, говорили и спорили без конца. Но кружок филологов был против и этого новшества.
«Мы решительно отвергали присутствие женщин на лекциях в университете, — вспоминает П. Н. Полевой, — а когда их, вместо двух, явившихся первоначально, стало приходить на некоторые лекции по двадцати, мы просто стали жаловаться на то, что их присутствие мешает внимательному записыванию лекций. Писарев восстал против такого общего всем нам взгляда, и так как я энергичнее всех его поддерживал, то между мной и им произошло несколько горячих стычек…» Писарев убеждал, что должно радоваться появлению женщин в университете, что это предвестие новой эпохи.
Увидевший свет в октябрьском номере «Рассвета» разбор «Обломова», где Писарев высказал свой взгляд на современную женщину, кружок встретил шумным протестом. Товарищи не могли согласиться с Писаревым, который считал, что Ольга Ильинская недовольна судьбой русской женщины вообще, и видел в этом недовольстве стремление к творчеству. Вспоминая об этом, Полевой замечает, что будто бы Гончаров где-то сказал, что «изо всех, разбиравших характер Ольги, один только Писарев угадал то, что автор хотел в нем выразить».
Диссертация оказалась мыльным пузырем. «Гениальная» идея вдруг потеряла весь свой блеск и представилась даже бессмысленной. Митя принялся за роман. Но не вышел и роман… Молодой человек, в одно лето переживший так много разочарований, был на грани отчаяния.
Восторженная кипучая деятельность сменилась апатией. Писарев стал жаловаться, что не в состоянии связать на бумаге двух слов, что мозг его совсем отказывается работать. Им овладело уныние и полное неверие в свои силы. Даже выпускной экзамен, предстоявший весной, стал казаться непреодолимым. Он шлет одно за другим письма матери: «Ради Бога, мама, прочти это письмо… Если тебе сколько-нибудь дорого знать состояние моей души, выслушай меня спокойно и верь искренности моих слов, хотя бы они показались тебе странными… Я стал сомневаться и, наконец, совсем отвергнул вечность собственной личности, и потому жизнь, как я себе ее вообразил, показалась мне сухою, бесцветною, холодною. Мне нужны теперь привязанности, нужны случаи, в которых могли бы развернуться чувства и преданность, нужно теплое, разумное самопожертвование, над которым я так жестоко смеялся несколько дней тому назад… Я нахожусь теперь в каком-то мучительном, тревожном состоянии, которого причин не умею объяснить вполне и которого исхода еще не знаю. Мама, прости меня, мама, люби меня!» «Ради Бога, мама, прости меня, напиши ко мне. Ты не можешь себе представить, до какой степени тяжело чувствовать себя одиноким, отчужденным от тех людей, которых любишь очень сильно и перед которыми глубоко виноват. Ты бы пожалела обо мне, друг мой мама, если бы знала, как я жестоко наказан за свою самонадеянность, за свой грубый эгоизм… Я начинал к тебе четыре письма и ни одного не решился отправить; в каждом из них слишком мрачно выставлялись мои опасения за себя и мой взгляд на будущее…»
Однажды, отбиваясь от очередных нападок товарищей, Писарев потерял сознание. С этого началась его болезнь. Теперь большую часть — времени он проводил лежа на диване, молча уставившись в потолок. От него нельзя было добиться ни слова.
Атмосфера недоверия и подозрительности окружала Писарева, как ему казалось, в последние дни его пребывания в доме Трескиных.
Скабичевский рассказал такую историю. У Николая Трескина стали пропадать книги. Одну из них он обнаружил в книжной лавчонке на соседнем рынке. Заподозрив отцовского денщика, Николай позвал его и пригрозил пожаловаться отцу (старый адмирал был скор на расправу: денщика ожидал мордобой и отправка в экипаж, где его засекли бы до полусмерти), а сам строго стал следить за целостью вещей и книг в кабинете. И вот Писарев вообразил, что Трескин только делает вид, подозревая денщика, что на самом деле он подозревает в краже Писарева, что все товарищи учредили за ним тщательный надзор, чтобы поймать его на месте преступления…
«Товарищеский» деспотизм оказался для Писарева нисколько не легче «материнского». Друзья хотели видеть его таким, каким он должен был быть по их понятиям. И все их попытки наставить его на путь истинный выглядели обыкновенным насилием и только раздражали юношу, заставляли его замкнуться в себе. Через десяток лет литературный соратник Писарева Д. Д. Минаев вынес приговор этим друзьям: «Сто раз можно задохнуться, упасть в обморок, получить падучую болезнь, попавши в круг людей, которые в ранней молодости уже отличаются самым застарелым, хроническим обскурантизмом. Из такого зачумленного кружка до сумасшедшего дома был только один шаг, и шаг этот был сделан Писаревым».
«Период переходной умственной борьбы, — вспоминал впоследствии Писарев, — заключился умственною болезнью. Прометея приковали к скале, и коршун стал клевать его печень…»
Писарев был объявлен тихо помешанным. Его отвезли в частную психиатрическую лечебницу доктора Штейна на Тверской улице, близ Таврического сада. «Я дошел до последних пределов нелепости, — писал Писарев в «Нашей университетской науке», — и стал воображать себе, что меня измучают, убьют или живого зароют в землю.