в сходках и почти не общался ни с кем из студентов, кроме членов кружка. У него просто не оставалось времени: надо было много читать, писать, да еще отбиваться от дружеских увещеваний.
Составляя библиографические обзоры, Писарев читал много разнообразных книг. Исторические сочинения Маколея, Прескотта, Мотлея, путешествия Гончарова, Лакиера, Ливингстона, современные русские романы и повести, педагогические трактаты, книги по естественным наукам. От массы книг исходило «обаятельное веяние души», чтение пробудило пытливый ум молодого человека. В статьях, которые он писал, не было оригинальных мыслей, но для него самого они были новы. К общеизвестным истинам он приходил путем собственных размышлений, и это накладывало на его статьи печать искреннего и живого убеждения. «Пробудившееся стремление анализировать и всматриваться, — писал впоследствии Писарев, — не может быть по вашей воле опять погружено в сон. Каждый человек, действительно мысливший когда-нибудь в своей жизни, знает очень хорошо, что не он распоряжается своей мыслью, а что, напротив того, сама мысль предписывает ему свои законы и совершает свои отправления так же независимо от его воли, как независимо от этой воли совершаются биение сердца и пищеварительная деятельность желудка». Журнальная деятельность насильно вытаскивала молодого человека из душной кельи «чистой науки» на свежий воздух.
Русские журналы Писарев читал с профессиональным интересом, и многое предстало перед ним в новом освещении. Еще полгода назад, когда товарищи с осуждением указывали ему на Добролюбова, который мог бы стать дельным ученым, а сделался пустым журналистом, Писарев торжественно заверял их, что не пойдет по такому предосудительному пути. Теперь же деятельность Добролюбова он ценил очень высоко и в спорах с филологами горячо защищал его.
В редакции «Рассвета» Писарев встречался с другими молодыми сотрудниками. Он познакомился с чиновником Д. Н. Саранчовым, артиллерийским офицером Н. Н. Фирсовым. Последний спустя полвека посвятит Писареву несколько страниц своих воспоминаний. Ему принадлежит, пожалуй, наиболее выразительная характеристика юного Писарева. «Редко в течение моей долгой жизни, — писал Фирсов, — мне случалось встречать таких симпатичных, влекущих к себе людей, как студент Писарев… Ни самолюбивым, ни тщеславным Писарев от природы не был. Он был, конечно, слишком умен, чтобы не знать себе цены, но он и недостатки свои знал; много работал над собой, стараясь приучаться правильнее оценивать людей и идеи. Вслушивался он в чужие речи… внимательно, вдумчиво; высказывался метко, но в тот период его зеленой юности… не всегда, кажется, был уверен: нужно ли было в данный момент сказать именно то, что он сказал, хотя едва ли в глубине своей души когда-нибудь сомневался, что сказанное им само по себе имеет ценность… С молодыми же приятелями, особенно с глазу на глаз, Писарев не был робок, а скорей откровенен. Не только в идейно-общественном смысле, но и в личном… он без всякого усилия, и даже не сознавая того, сам располагал нас к себе. Будучи от природы проникновенен и склонен к доброму чувству, он искренне отзывался на дружеское расположение… Дмитрий Иванович питал «органическое» (он любил употреблять в применении к себе это слово, и оно было метко) нерасположение к глупости и бездарности. Однако, понимая, что эти свойства присущи данному человеку независимо от его воли, он остерегался высказывать свое неудовольствие и даже помогал приятелям, одержимым этими свойствами, по возможности ослаблять их выражение, особенно если дело касалось чего-нибудь практического: самообразования, научных занятий, заработка».
Кремпин гордился своим библиографом и обещал со временем сделать его помощником.
Иногда Писарев бывал в домах, где собирались литераторы. А однажды даже состоялось его знакомство с Николаем Гавриловичем Чернышевским — правда, иначе, чем ему того хотелось бы.
«Я был в одном литературном кружке, — передает А. Д. Данилов рассказ Писарева, — меня представили как начинающего известному Чернышевскому, назвали мою фамилию — и он вдруг вытаращил на меня глаза. «А Николай Эварестович Писарев сродни вам?» — спросил он. «Как же-с, говорю, двоюродный дядя». — «И вы знакомы с ним?» — спрашивает. «Как нельзя лучше, — говорю, — отличный человек, — всем родным помогает». — «Как ему не помогать: ведь он наворовал-то, как служил при Бибикове, миллионы… Край целый разорил!..» И пошел от меня, словно я в чем виноват был, а вольно ж было представлять мне его в самых лучших красках и не сказать напрямки, какая это в действительности личность…»
Никогда еще Митя не ждал с таким нетерпением летних каникул. Еще зимой он сговорился с Раисой в письмах повидаться летом. Убедившись, что сына не удержать, Варвара Дмитриевна согласилась, чтобы встречи происходили под ее надзором, в Грунце.
— Где Раиса? — был первый вопрос.
— Гостит в Истленеве. Николай Эварестович ее сюда не пустил.
Это «не пустил» раздражило Писарева до бешенства.
Писарев погрузился в работу. Ежемесячно в «Рассвет» посылалось условленное количество листов, время отдыха было занято чтением вслух, но читалось лишь то, что могло служить материалом для критических статей.
Почтенные тома шлецеровского «Нестора», привезенные с собой, мирно покоились в углу. Трескин, приехавший с другом погостить в Грунце, укоризненно вздыхал. Но его проповеднический пыл несколько охладел. Он сам для того же «Рассвета» переводил рассказы Тьерри из времен Меровингов. Николай раздумывал над каждой строчкой, перечеркивал, переписывал, улавливая «дух подлинника». Ежеминутно он призывал друга на совет. Писарев, которому писание давалось очень легко, лишь пожимал плечами. Трескин обвинял товарища в поспешности. Каждый чувствовал себя правым.
Работа не помогала Мите отвлечься. Он тосковал, раздражался без причин, искал одиночества. Мать наконец не выдержала и отправилась за Раисой.
Несколько дней Писарев провел в тревожном состоянии духа. «Приедет или не приедет?» Работа не клеилась, он начинал статью за статьей, рвал исписанные листы, бросался от одного дела к другому… Раиса не приехала. Мать привезла письмо. Раиса заверяла в неизменности своей сестринской дружбы, желала ему счастья и блага, но наотрез отказывалась стать его женою — даже в будущем: она «любила другого».
Трескин сочувствовал товарищу и усердно призывал его «врачевать рапы больной души вечно живыми источниками науки».
— Я, милый, с тобой не миндальничаю, — отвечал ему Писарев, — не разыгрываю романа восторженной дружбы, а между тем я люблю тебя сильнее, чем ты меня, потому что ты мне дорог сам по себе, какой ты есть, ни больше, ни меньше. А из меня ты хочешь сделать что-то такое и любишь во мне произведение собственного творчества. И я убежден, что ты, как раздраженный художник, разобьешь непокорный кусок мрамора в тот день, как убедишься, что я пойду не по твоей, а по своей дороге.
Лето тянулось медленно. Тихая грусть стала преобладающим душевным состоянием Писарева. К ней добавилось какое-то умственное и нравственное утомление. Было как-то «не