было важно, что хотя бы с одной стороны в нее никто не вжимался. Кристина вообще очень болезненно переживала тактильные ощущения. Я это знала и раньше. Как-то раз, еще когда мы были на свободе, мы разговаривали о ее семье, и она сказала, что обнять человека для нее означает очень большую близость и что даже свою сестру она обнимала всего несколько раз в жизни. После этого я много раз ловила себя на мысли, что стараюсь как можно меньше к ней прикасаться, будь то на улице, в институте или в маршрутке. А каждый раз, как она случайно трогала мою руку или задевала мое плечо, то она всегда извинялась, так значимо для нее было личное пространство.
В тюрьме же такой роскоши не было ни у кого. Ночью каждый по десять раз получал пинок от соседа, а если на тебя клали руки или ногу, то на это даже внимания никто не обращал.
Лишь у туалета у Кристины было целых десять сантиметров свободного пространства с одного бока, и каждый раз, когда ее лишали этих десяти важных сантиметров и вжимали в туалетную стенку, она устраивала скандал и отбивала их себе обратно.
Кристине никто ничего не говорил, все просто наступали на нее, пинали и брызгали водой по ночам. И это при том, что она всегда была приветлива со всеми девушками и готова отдать любой из них свою последнюю рубашку.
Сегодня несколько погибших. Я бы хотела знать их имена.
День тринадцатый
Чем больше я теряю в весе, тем больше становится мой авторитет. Думаю, если я помру от голода здесь, то прославлюсь на несколько поколений осужденных и мне склеят памятник из раздавленных тараканов.
Сегодня Ширин заставили постирать свои трусы. Дело в том, что белья здесь не выдают. С чем ты сюда попала, с тем и живи. У Ширин в день ареста были только одни трусы. Их она и носила последние пять недель заключения. Неделю назад я еще чувствовала, как воняет женщина, которая не меняла белье в течение месяца. Сейчас уже я никаких запахов не чувствую44, но другие женщины на Ширин жаловались.
***
Днем на нас неожиданно вылили два ведра холодной воды.
— За что? — обиженно спросили все.
— Спросите животное Русию.
Все посмотрели на меня. Я переглянулась с Патрон, но ничего не ответила.
Девушки не успели подготовиться, и намокли почти все одеяла. Высушить их невозможно. Теперь мы спим на холодном каменном полу, а укрыться могут только человек десять. На остальных площади одеял не хватает.
***
После ужина Шадя ни с того ни с сего начала выкрикивать.
— Аллах! Сурия! Башару бас!45
Никто ее не поддерживал, и охранник грубо велел ей заткнуться. Она села и растерянно смотрела по сторонам.
Я вспомнила весну две тысячи одиннадцатого года. Тогда все улицы Дамаска были заполнены людьми. Толпа выкрикивала то же, что и Шадя. Я пришла домой взмыленная и, танцуя, начала готовить обед.
— Что это ты такая резвая? — спросила меня Рита, моя соседка из Англии.
Я сказала ей, что снаружи веселятся люди в поддержку Асада и что мне тоже хочется покричать, но на улице это делать неприлично.
— Я тоже так хочу! — сказала Рита.
И мы вместе начали выкрикивать на всю кухню:
— Аллах! Сурия! Башару бас! Аллах! Сурия! Башару бас!
Не могу сказать, что мы были в восторге от Асада, но было радостно что-то кричать, прыгая у себя на кухне. Мы были такими беззаботными. Такое хорошее было время. Тогда еще не было войны.
***
Все уже расселись ужинать, когда я узнала, что наш с Кристиной хлеб (она его почти не ела) делились не между всеми, как я просила, а только между Зиляль, ее приближенными и Айей с Сафией. Я спросила у Динары, которая была завхозом, в чем дело, но она только пожала плечами.
Тогда я рассердилась и сгоряча попросила выдать мне мой хлеб. Это было зря.
Делить хлеб, не евши около двух недель. Руки у меня задрожали. Я постаралась разделаться с ним как можно быстрее, поэтому не всем досталось поровну. Но мне уже было плевать. Хотелось просто скомкать все лепешки и разом запихать их себе в рот. После дележки мои руки были в муке. Самое тяжелое было не сорваться и не облизать их. Я зашла в туалет и не закрыла штору, чтобы все видели, как я мою руки, иначе бы сорвалась.
Вечером нас с Кристиной позвали на переговоры. Нас из камеры привели в каморку накыбов. Там за столом сидел какой-то араб с очень серьезным видом. Нас поставили перед ним, как провинившихся школьниц.
Это был заместитель начальника криминальной полиции. Он приказал нам сесть.
Казалось, он наслаждался важностью момента и считал, что оказывает нам большую честь. Упершись своим пузом в стол, он с усмешкой предложил мне поесть.
Я сидела перед ним вшивая, грязная, одуревшая от голода, измученная платяными вшами и чесоткой. Я уже забыла, что значит — чувствовать себя человеком, и все, что мне оставалось, — это хамить и огрызаться, как обыкновенному животному.
Я не верила ни одному их слову. Я не верила ни одному своему слову. Я просто грубила, чтобы они поняли, что не блефую.
Но замначальника был очень мил и ласков со мной. На все мои грубости он отвечал снисходительной улыбкой. В начале разговора она даже представился.
— Мукаддим46 Басим, — скалясь до ушей, проворковал он. — У вас тут возникло некоторое недопонимание с нашими работниками…
Он говорил низким грудным голосом, и если бы не полное разочарование в мужчинах, которое постигло меня за последний месяц, я бы обязательно ему поверила.
— Но я-то вас понимаю! — якобы искренне продолжал он. — Вы просто решили навестить своих друзей…
— Да! — хором закричали мы.
— Купили билеты на автобус, как и все…
— Да! — подхватили мы снова.
— Ну что тут такого? Просто поделились книгой…
— Да! — продолжали мы.
— Но в Алеппо небезопасно! — неожиданно сменил он пластинку. — Вам лучше посидеть здесь, пока мы вас не отправим в Дамаск.
Он продолжал все так же ласково, но я ощутила запах лапши, которую он воодушевленно собрался вешать нам на уши.
А он живописно поведал нам, как хорошо с нами здесь обращались: не били, не приставали, не унижали. Охранники шли нам на встречу, заботились о нас и переживали.
По его словам выходило, что мы буквально попали на курорт. И так все правдоподобно!
В