упрекала за безынициативность в любовных делах. А теперь уже поздно...
— Почему поздно? — весело поддержал разговор Третьяк. — Дождемся победы и начнем все сначала.
— А если не доживем?
Он сжал ее руку в запястье.
— Обязательно доживем!
— Знаешь, Леня, чем ты больше всего мне нравился? — в том же духе лирической исповеди продолжала она. — Своей шевелюрой. Волосы у тебя такие светлые, что на их фоне совсем не будет видно седины. Если б хоть немножко роста тебе добавить... И стройности не мешало бы, ну хотя бы как, скажем, у нашего Кости Павловского. А то мешковатый какой-то. Ну уж ладно. Хотела бы я посмотреть на тебя, каким ты будешь в старости, в окружении детей, внуков. Сомневаюсь, правда, женишься ли ты вообще. Помнишь Анания Ратушного?
— Секретаря заводского комитета комсомола? Конечно!
— Он мне как-то сказал: «Нашего Леньку на налыгаче надо тянуть на свидание к девушке, как бычка на ярмарку». Не обижаешься?
— На кого?
— И на меня, и на Ратушного.
Третьяк искренне засмеялся.
— После войны я ему напомню это. Как он посмел унизить меня перед милой девушкой Валентиной Прилуцкой?
Навстречу им, сверху, по противоположному тротуару, и двое военных в черной форме. Чеканили шаг энергично, в ногу, размашисто действуя руками, как на параде. Валя шепнула:
— Эсэсовцы. Не сводят с меня глаз. Как держаться?
— Не обращай внимания или лучше приветливо улыбнись, — скороговоркой прошептал Третьяк.
— А если перейдут на эту сторону?
— Пустяки. В нашем распоряжении минута с гаком, сообразим...
Эсэсовцы поравнялись. Валя улыбнулась им. Они прошли.
Переводя дыхание, она сказала:
— Окончится война, вечерами по этой улице будет прогуливаться молодежь, и никто не подумает, как жили в Киеве во время оккупации, какой напряженный момент, полный смертельной опасности, только что был здесь. Об этом могли бы рассказать только мы. Но останемся ли мы в живых?..
«Как бы не постигло ее несчастье», — неожиданно встревожился Третьяк, не понимая и сам, что навеяло такую мысль, и тут же подумал о том, что на рискованную операцию надо идти с уверенностью в успехе. Тем более что они с Валей связаны одной ниточкой. Если случится провал, они погибнут вместе.
До цели оставалось полдороги и сорок минут времени. Ровно в три Валя поднимется на третий этаж, постучит. Ни единым взглядом, ни малейшей черточкой в лице она не должна выказать своей ненависти к предателю, наоборот, станет убеждать его, что и сама хочет послужить «возрождению украинской нации». А тем временем будет поглядывать в окно. Увидит платочек в Леонидовой руке, значит, улица безлюдна. Значит...
Третьяк почувствовал, как она вздрогнула.
— Тебе холодно, Валя?
— Нет. Так что-то... — И добавила тихим голосом: — Я боюсь, Леня. Боюсь не провала, нет, а — стрелять в человека. До войны я не могла даже смотреть на кровь. А здесь должна сама...
Третьяк придержал ее за руку. Они пошли медленнее. Сказал твердо:
— Возьми себя в руки, Валя! Ты знаешь, как трудно было подготовить твою встречу с этим мерзавцем, а в последний момент ты пасуешь. Горком придает большое значение данному акту. Сегодня мы еще раз подтвердим, что в городе действует советская власть, что народ сурово карает предателей. Об этом же напишем и в листовках.
— Я все это прекрасно понимаю, Леня, — словно найдя точку опоры, уже спокойно ответила Валя. — Приказ есть приказ. Но... стрелять. Это противоестественно. Когда я посылала вас взрывать нефтебазу, поручала Охрименко добывать оружие для боевых групп, вы думали, наверное: она тверда как камень. А я, Леня, обычная девушка. Люблю музыку, в школе зачитывалась Тарасом Шевченко, русскими поэтами. Конечно, тогда было другое время. Теперь мы боремся, а борьба есть борьба... Кстати, Павловский хорошо держался тогда?
— Хорошо. Смелый парень, но не совсем выдержанный, — ответил Третьяк. — Арсен просто отчаянный.
— Поддубного я знаю. Он действительно ничего не боится. Видимо, парашютисты все такие. Знаю его еще по комсомольской работе. Тоже любит поэзию. Скажи, Леня, ты хотел бы стать поэтом?
Валя говорила много, словно пыталась этим заглушить в себе мысль о том, что́ должна была совершить через двадцать минут.
— Как можно хотеть быть или не быть поэтом, — ответил Третьяк. — Поэтами рождаются.
— Спрашиваю... — впервые, пока они шли, улыбнулась Валя. — Да ведь я читала твои стихи в нашей многотиражке. Вспомни что-нибудь, я с удовольствием тебя послушаю.
Третьяк слегка смутился, пожал плечами.
— Не помню, Валя.
— Ни одной строчки?
— Ни одной. Давно ведь это было.
Она сказала разочарованно:
— Значит, поэтом ты не станешь, Леня. Будешь просто хорошим человеком, книголюбом. Если доживем, конечно, до конца войны.
— Ты опять за свое, Валя. Оставь!
До цели оставалось метров триста. Третьяк еще раз напомнил:
— После всего спокойно, не суетясь выходи на улицу, свернешь налево и пойдешь за мной. В случае чего я тебя прикрою. Не забыла маршрут возможного бегства?
— Нет.
За порядком стен уже выступали балконы того дома, Третьяк пропустил Валю вперед, а сам украдкой оглянулся, не следят ли за ними. Как будто нет. То здесь, то там появлялись и исчезали одинокие прохожие, преимущественно женщины, с кошелками в руках, неся на сгорбленных спинах свои заботы и печали. Валя шла, как молоденькая девушка, легко и вместе с тем осторожно, как по узкому мостику переходят горную речку. Третьяк присмотрелся к ее походке и сделал вывод, что ей удалось унять свои расходившиеся нервы. Это хорошо. Вот она уже возле самого того дома. Миновала первый, второй подъезды. На миг остановилась перед третьим. Оглянувшись, спокойно посмотрела вверх — не глядят ли с балкона ждущие ее знакомые? — и исчезла в темном квадрате дверей, как в пропасти.
Третьяк оперся спиною о дерево таким образом, чтобы в поле его зрения находилось и окно, и вся улица. Теперь он и сам ощутил крайнее напряжение. Ощупал в кармане холодное тело гранаты, смял носовой платок. Время словно остановилось, будто остановилось само течение жизни. Как долго будет длиться это ощущение? Но вот в окне второго этажа мелькнуло улыбающееся Валино лицо. «Погоди», — мысленно сказал