Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коверзнев уже не слушал — навязчивая мысль вновь сверлила мозг: «Да, да, всё бессмысленно, и где найти силы, чтобы относиться к происходящему по–джантемировски? За что я сейчас воюю? Чтобы вместо Николая сидел на троне Деникин? Колчак? Великий князь Николай Николаевич? И что изменится? Честных людей по–прежнему будут бить в охранке? Рабочие будут трудиться по шестнадцать часов? Мужики будут есть хлеб с лебедой, и целые деревни слепнуть от трахомы?»
— Валерьян Павлович, я же вам предлагаю великолепный выход из грязной игры. Ну как? По рукам?
Коверзнев поднял голову, взглянул задумчиво. Не на Джан — Темирова, а мимо, сквозь стену; глядел долго, не мигая. Потом вздохнул и, поднимаясь, сказал: так быстро он ответить не сможет.
— Да боже мой! — всплеснул руками Джан — Темиров. — Да какой может быть разговор? Само собой разумеется. За ваше решение я спокоен — поедете: Одесса долго не продержится.
12
Нелегко было Нине жить в чужой семье. И если бы Мишутка не менялся у неё на глазах, она не выдержала бы и уехала назад в Петроград — пусть снова голод, холодная пустая квартира, всё что угодно, лишь бы не слышать ворчания старого Макара, не видеть его взгляда, следящего за каждым положенным в рот куском.
Но стоило ей вспомнить виноватую улыбку ребёнка, представить, как он целыми днями неподвижно лежал у неё на руках, — и она говорила себе: «Нет, нет, ради Мишутки я вынесу любые унижения».
Сын бегал всё лето босиком, в одних штанишках, такой же загорелый и зачастую такой же чумазый, как Дусин Ванюшка, и по вечерам, забравшись к ней на колени, говорил:
— Всегда будем здесь жить, ладно?
— Ладно, — соглашалась она, улыбаясь, причёсывая его непослушные русые волосы.
В благодарность за согласие он чмокал её в губы.
Она прижимала его к груди, осыпала поцелуями, шепча:
— Ласковый мой, хороший мой, ненаглядный…
Он заметно поправился, тельце его стало крепким, рёбрышки прощупывались с трудом.
Едва проснувшись, он вместе с Ванюшкой бежал к речке, которая протекала в нескольких шагах от окон, забирался в полузатопленную лодку и играл там с приятелем в моряков.
Ради того, чтобы он не испытывал ни в чём нужды, она не жалела привезённых вещей, и Дуся с утра уходила с ними на базар и возвращалась с продуктами. У них почти каждый день был наваристый суп, мясо из которого полагалось Макару и детям. Дуся с Ниной к мясу не притрагивались. Хлеба у них было вдоволь. И какого хлеба — пышного, с хрустящей корочкой!
Особенно легко стало, когда поспели свои овощи. Нина готовила из них салаты. До чего только не доходила её фантазия! Салат из редиски с картошкой, из свежей капусты, из мятого сочного лука, посыпанного солью с сахарином, из гороха. Она ухитрялась делать их даже из зелёной, ошпаренной кипятком крапивы.
Видя, как Нина священнодействует за кухонным столом, Макар начинал петлять вокруг неё, рассказывая, под какие салаты он только не пивал водочки, когда работал маркёром в меблированных комнатах. Он вспоминал звучные названия, вроде «Оливье».
— И силь ву пле, — говорила смеющаяся Нина.
Макар вздыхал почтительно и подговаривался, нельзя ли выпить под «сильвупле».
Дуся умоляюще смотрела на Нину, и та, представив, как придётся ей ночью лежать с заткнутыми ушами, чтобы не слышать злого шёпота старика и сдержанных стонов Дуси, согласно моргала глазами. Обрадованная Дуся бежала в город и возвращалась со шкаликом.
Старик, расстегнув ворот синей полосатой косоворотки, почёсывая впалую, поросшую седыми волосами грудь, садился в красный угол, вдоволь накладывал себе салата, наполнял дрожащей рукой лафитничек.
В такие дни он был благодушен и даже играл с детьми.
Выйдя за ворота, он командовал:
— Быстро на корапь, хвати тя за пятку!
Мальчишки визжали от восторга, шлёпали босыми ногами, забирались в лодку.
— Вот я их поймаю! — кричал он и топал по дощатому тротуару.
— Дедушка, ещё!
А он говорил с удивлённой усмешкой:
— Ишь ты — дедушка? Да ведь я тебе, чай, отец, спроси у матери–то… Для Мишки и то не дедушка, а так, седьмая вода на киселе… Дедушка… — ворчал он.
Дуся, отстраняя рукой упругие ветки сирени, радостно смотрела на них из окна, торопливо пряталась, когда муж повёртывался к дому. Нина слышала, как она шепчет: «Слава богу, слава богу!»
Однако, если старику не удавалось выпить, особенно несколько дней подряд, он становился злым, пинал подвернувшиеся под ноги вещи, ругаясь, потирал ушибленную ногу, кричал на детей. Но самое страшное начиналось ночью. Нина затыкала уши, зарывалась лицом в подушку, чувствуя, как старик истязает Дусю. А та, теряя терпение, умоляюще шептала:
— Постыдись хоть Георгиевны–то… Все вещи её ведь проели…
— Врёшь, стерва, — шипел он. — Сама она проела с таким же выхренком, как твой… — и принимался щипать её с ожесточением.
Дуся молчала, но иногда не выдерживала — начинала стонать сквозь зубы. Когда муж засыпал, она неслышно вставала с постели, склонялась над сыном, который спал в уголке, на широкой скамье, шептала что–то. От этого было ещё страшнее, и Нина исступлённо прижимала к себе тёплое тельце Мишутки и плакала от своего бессилия.
Наутро она разрешала Дусе распорядиться ещё какой–нибудь из вещей, и та смотрела на неё благодарными глазами и говорила шёпотом:
— Спасибо вам, Нина Георгиевна, отплачу вам за всё… Такие вы добрые.
— Ну что ты, Дуся, — возражала Нина.
— Нет, нет, отплачу… У него, у изверга, припрятаны где–то деньги… Только бы мне узнать… Не всё будем на ваши жить…
Прибегали ребятишки, и Дуся, чтобы сделать приятное Нине, совала в руки Мишутке или кусочек холодного мяса из супа, или горсть подсолнухов. Растроганная Нина говорила:
— Не надо этого делать. Мишутка, отдай половину Ванюшке.
Дети, довольные, убегали. А Дуся припадала к Нининому плечу и всхлипывала благодарно.
Нина пыталась вызвать Дусю на разговор, думая этим облегчить её душу, но та отмалчивалась и за всё время ни разу не поплакалась на свою судьбу. Чтобы Нина не видела её синяков, она глухо повязывала шею платком, закрывала грудь. Только один раз Нина случайно застала её у рукомойника и ужаснулась, во что Макар превратил крепкие Дусины груди.
Нина приглядывалась к старику и удивлялась, как такой изверг мог воспитать застенчивого и целомудренного Никиту?.. А Макар с каждым днём становился всё нетерпимее. Начались холодные дожди, и ребятишки большей частью сидели дома. Слоняющийся по горнице старик кричал на них, давал им тумаки.
Нина молча хватала Мишутку на руки, уносила за занавеску — на свою половину. Доставала ему из ящика безделушки, когда–то украшавшие петроградскую квартиру. Мальчик играл, обиженно косился на занавеску. К Дусиному сыну она в таких случаях не притрагивалась, так как Макар однажды затопал на неё ногами, завопил:
— Не смей трогать! Я отец! Захочу — убью, никто не скажет ни слова! — и демонстративно отхлестал ни в чём не повинного Ванюшку ремнём. Исхлестал жестоко, в кровь.
Дуся хватала его за руки, умоляла не трогать ребёнка, но это ещё сильнее обозлило старика.
Потом тяжело дыша, он помолился на почерневшую божницу, обиженно сел к залитому дождём окну и просидел так весь вечер.
Ванюшка тихохонько сполз со своей шубейки, заменявшей ему матрасик и, оглядываясь на старика, юркнул за занавеску. Нина молча притянула его, приласкала, посадила на постель к Мишутке, достала заветные игрушки — коверзневские сувениры. С удивлением смотрела, как малыши забыли о нарядных статуэтках и флаконах и с увлечением занялись подковой, морским камешком, прокуренной трубкой и подобной ерундой, которая была мила лишь Коверзневу… да, может быть, немного ей.
От Коверзнева по–прежнему не было никаких вестей. Маша раз в месяц аккуратно сообщала, что писем нет, что не заходил даже Никита, квартира содержится в порядке, они с мужем живут на кухне.
Никитино предположение о задании, которое Коверзнев мог выполнять в тылу у немцев, давно отпало, так как Россия заключила с Германией мир. Была единственная надежда на то, что он находится в плену, и Нина хваталась за неё, как утопающий за соломинку. У одной из женщин слободки вернулся из плена муж и успокоил Нину, сказав, что пленных в Германии сейчас уйма.
Бессонными ночами она вспоминала беззаботную заботу Коверзнева и думала о том, как была неблагодарна по отношению к нему и как он был терпелив. Всё, что он делал для неё, она принимала, как должное.
После смерти Верзилина она думала, что никогда уже не будет ей приятна мужская ласка, что любовь для неё кончилась на двадцать третьем году. Сейчас Нина, к своему удивлению, убеждалась в том, что она любит Коверзнева так, как любила когда–то Верзилина.