Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девица, видимо, поняла его взгляд — показала ему язык, подхватила африканца под локоть и пошла, покачивая бёдрами.
— Сволочи, завоеватели… — прошептал Коверзнев, глядя вслед удаляющейся паре. Свернул с Дерибасовской на Екатерининскую. Шагал медленно, не доставая рук из–за спины. Вышел на Николаевский бульвар. С неприязнью посмотрел на бронзового Дюка, сказал мысленно: «Это ты, мерзавец, пригласил в Одессу своих соотечественников с зуавами и греками». Раскуривая трубку, думал: «Кто вас просил сюда? У нас поднялся брат на брата, так вам–то что надо в нашей междоусобице?»
Перевёл взгляд на море. Там, за каменным молом, на внешнем рейде серели громады военных кораблей. В этих бронированных коробках приехало в Одессу 45 тысяч французских и греческих солдат. Оккупанты не только заполнили Одессу — французские паулю разгуливали сейчас по крутым улицам Севастополя; крупнейший в мире крейсер «Мирабо» держал его на прицеле; греческие войска заняли Симферополь и Джанкой…
«Весь Крым, всё побережье Чёрного моря в руках интервентов, — горько думал Коверзнев. С ненавистью смотрел на разодетую публику: — Не радоваться надо, а бить тревогу… Дураки, в рабство к иностранцам захотели?.. Неужели вам не страшно увидеть будущую Россию колонией?»
Рядом остановилась дама с девушкой в пальто цвета сирени, отделанном мехом. Стрельнув на Коверзнева подведёнными по моде (как у Веры Холодной) глазами, девушка произнесла:
— Уверяю вас, тётя, это памятник тому самому кардиналу Ришелье, который описан у Дюма в «Трёх мушкетёрах».
Коверзнев посмотрел на бронзового Дюка, благословляющего французские корабли, и усмехнулся:
— Нет, милая девушка. Это совсем другой Ришелье.
— Другой? — спросила она огорчённо. — Вот мне и тётя говорит, а она одесситка.
— Другой, другой… Это его благодарите за то, что в русском городе распоряжаются иностранцы; видите, как он их призывает? — с горечью закончил Коверзнев.
— Но позвольте, — удивлённо сказала дама, — они же наши союзники?
— Ах, тётя, — перебила её девушка. — Господин офицер, прав: ты же сама говорила, что они нахалы.
Коверзнев прищурился, спросил со злостью:
— Вы говорите — союзники! А чьи? Чьи?
— То есть как — чьи? — растерялась дама. — Наши!
— Хорошо. А против кого они воюют?
— Против большевиков.
— Значит, против русских?
— Ну… если.
— А вы не задумывались над тем, — перебил её Коверзнев, — что не так давно немцы тоже воевали против русских?
— Да… но… русские разные…
— Все русские — русские. А все иностранцы — иностранцы!:
— Да, но большевики хуже немцев…
— Какие большевики — это французов не касается, — зло проговорил Коверзнев. — Это наше личное дело, и французам нечего вмешиваться в него.
Они не заметили, что во время разговора сделали несколько шагов к колоннаде дворца. Остановились, рассматривая море. Вдали, за свинцовыми волнами, раскинулись пески Пересыпи и Лузановки. Направо, освещённый скупым солнцем, торчал Воронцовский маяк.
Навстречу, покачиваясь, шли в обнимку французские моряки — в синих рубашках, в беретах с помпонами. Шли, не уступая дороги встречным. Коверзнев до боли в пальцах сжал погасшую трубку. «Только заденьте, только заденьте!»
А они не смотрели ни на кого, горячо говорили о чём–то. Крайний, небритый, коренастый, на кривых ногах, толкнул одну из коверзневских спутниц. И как нарочно, не девушку, а её тётку, только что заступавшуюся за французов.
Коверзнев схватил его за грудь, начал трясти, закричал по — французски, срываясь с голоса:
— Как вы смеете, гады?.. Русская женщина!.. Да я до самого Тимановского дойду! Я доложу генералу д'Ансельму!..
Видимо, имя командующего русскими военными силами в Одессе произвело на моряков впечатление. Впрочем, может быть, впечатление произвела смелость Коверзнева, знание французского языка и ссылка на генерала д'Ансельма. Так или иначе, они отступили, ворча и огрызаясь.
«Лучше быть избитым, чем унижаться перед интервентами», — подумал Коверзнев. Дама же, восхищаясь его смелостью, просила проводить их — они жили поблизости, над морем, на Ланжероне.
У подъезда Коверзнев щёлкнул каблуками и хотел откланяться, но оказалось, что если он не откушает у них кофе, это их обидит.
Уже у них дома, ощупывая карманы, он понял, что во время стычки потерял трубку. Трубку, которая служила ему верой и правдой в те далёкие времена, когда он был безвестным газетчиком, которая побывала с ним в охранке, которая была увековечена на портретах и с которой, в конце концов, он не расстался, даже валяясь в тифозном бреду.
Огорчению его не было границ. Он вскочил с оттоманки, натянул шинель и, не застёгивая её, бросился на Николаевский бульвар. Не обращая внимания на гуляющих, обшарил всю панель вокруг бронзового Дюка; спрашивал прохожих. Всё было напрасно.
Удручённый, он брёл под платанами. Промелькнула и погасла мысль: «Погибла последняя вещь, связывающая меня с Петербургом». Потом он вспомнил удивлённый взгляд волоокой девушки. «А что мне, в конце концов? Зачем обязательно извиняться? Я их больше никогда не встречу», — подумал он вяло. Но через несколько шагов ужаснулся тому, до чего опустился. Сказал себе с укором: «И ты смеешь называть себя интеллигентным человеком?!» Застегнул шинель, повернул к Ланжерону.
Поглядывая на раскрасневшееся лицо Лоры, он лез из кожи вон, чтобы заслужить её прощение. Он был сплошным воплощением вежливости и галантности. Он сыпал интереснейшими историями и анекдотами. Он не узнавал сам себя. Чем–то этот вечер напомнил ему о добром старом времени. «Видимо, я просто оттаял в этой семье», — решил он, когда поздним вечером возвращался домой. Зажигая керосиновую лампочку, подумал: «Надо будет заходить к ним». Потом увидел в зеркале свою изжёванную фронтовую шинель, опустил взгляд на стоптанные сапоги и горько усмехнулся: «Нет, брат, не кофе тебе распивать с дамочками, а спирт глушить с такими же погибшими людьми, как ты, чтобы забыть обо всём…»
Он вытащил из кармана табак и выругался, вспомнив, что потерял трубку. Из бумаги скрутил папиросу, закурил. Думал, лёжа под холодной несвежей простынёй: «Какие к чёрту дамочки, когда Нина сейчас голодает и плачет над сыном… Я всё бы отдал, чтобы очутиться подле неё, чтобы утешить её, сказать, что ещё не всё потеряно… Но как, как это сделать, когда даже письма мои не доходят до неё?..»
Огонёк его папиросы тлел в темноте комнаты, то разгораясь, то бледнея, и так же разгоралась и бледнела в душе Коверзнева надежда на встречу с Ниной…
Через некоторое время впечатление от вечера, проведённого в домашней обстановке на Ланжероне, притупилось. Стёрлись в памяти черты Лоры. Он как–то попытался представить её волоокое лицо, но перед глазами возникал лишь оригинал — афишная Вера Холодная… Зато Нина стояла перед глазами как живая… «Нина, Нина», — звал он её в тоске, мысленно беседовал с ней бессонными ночами, проклинал офицерские погоны. И зачем его только вывезли с лазаретом?! Ведь сейчас отрезан путь к возвращению!.. Это понимал не только он. В пьяных разговорах офицеров эта мысль звучала всё чаще и чаще. Только помещики да их дочки рассчитывали вернуться под старые липы, а тот, кто воевал, знал, что возврата нет; если русские люди не хотят генерала Деникина, — не помогут иностранные самолёты и танки… Не этим разве объясняются растущие цены на спирт и кокаин?.. И Коверзнев шёл со своими друзьями по фронту, такими же, как он, людьми, оставшимися без родины, в ресторан и пил до одури — водку, спирт, греческую мастику — лишь бы не думать о надвигающемся конце. В дыму, лежащем пластами над грязными столиками, расплывались лица будущих мертвецов, и все разговоры подчёркивали эту обречённость. «Ничего, будем в Москве… Войдём в первопрестольную с колокольным звоном… — Ни черта ты не будешь в Москве. А она, как стояла, так и будет стоять, а тебя уж не станет на свете. — Хам! Продался большевикам!..» Пьяная рука обрывает запор на кобуре, холодно взблескивает воронёноя сталь нагана, раздаётся выстрел. И опять настоенный на водке бред, и опять разговоры обречённых, пьяные рыдания…
И чтобы заглушить их, надрывается военный оркестр. И под звуки вальса «На сопках Маньчжурии» заливаются в смехе разодетые барыньки на Дерибасовской, спекулянты передают под столиками в кафе Фанкони дублоны, фунты стерлингов и накладные на сахар, измождённые девочки подле Пассажа торгуют цветами и своим телом; контрразведчик–садист пытает Жанну Лябурб и Николая Ласточкина и, брызгая слюной, кричит, что та же участь ждёт Андре Марти… А вальс звучит, и светит солнце, и волны равнодушно лижут серые голыши, как лизали их в те времена, когда на месте Одессы стоял Хаджибей, и ещё раньше — во времена Олега Святославовича, и ещё раньше — во времена кочевников, и жерла французского дредноута нацелены через Одессу, — видать, близко подходят одержимые в будёновках с красной звездой во лбу и ничего не остановит их — ни тиф, ни голод, ни разбитые башмаки, ни танки…