в личной жизни, но Вторая мировая война добила его окончательно и в политическом, и в идеологическом отношении. С чувством горечи он ушел от дел и забрался в глушь, добровольно обрекая себя на ссылку. Когда я познакомился с ним, ему было уже восемьдесят четыре, он вернулся в родной город, чтобы дожить оставшиеся годы в доме престарелых. Меня удивило, что он жил так долго, учитывая испытываемые на протяжении десятилетий горечь и жалость к себе. Я ему чем-то нравился, и мы часто подолгу беседовали.
Заканчивая разговор, который состоялся у нас перед моим отъездом в Мексику, он сказал:
– У меня было достаточно времени, чтобы оглянуться назад и разобраться в происходившем. Главные события моей жизни уже давно стали историей, причем далеко не лучшими ее эпизодами. И возможно, что я потратил годы своей жизни в погоне за тем, чего просто не существовало. В последнее время я чувствую, что верил в какой-то пафос. Ради этого не стоило жить. Теперь-то я это знаю. Но потерянных сорока лет уже не вернуть…
Я сказал дону Хуану, что причиной моего внутреннего конфликта были его слова о контролируемой глупости.
– Если нет ничего, что имело бы значение, – рассуждал я, – то тогда, став человеком знания, неизбежно придешь к такой же опустошенности, как этот старик, и окажешься не в лучшем положении.
– Это не так, – возразил дон Хуан. – Твой знакомый одинок, потому что так и умрет, не умея видеть. В своей жизни он просто состарился, и сейчас у него больше оснований для жалости к себе, чем когда бы то ни было. Он чувствует, что потеряно сорок лет, потому что он жаждал побед, но потерпел поражение. Он так никогда и не узнает, что быть победителем и быть побежденным – одно и то же.
Теперь ты боишься меня, потому что я сказал тебе, что ты равнозначен всему остальному. Ты впадаешь в детство. Наша судьба как людей – учиться, и идти к знанию следует так, как идут на войну. Я говорил тебе об этом много раз. К знанию или на войну идут со страхом, с уважением, с сознанием того, куда идут, и с абсолютной уверенностью в себе. В себя ты должен верить, а не в меня!
Ты боишься пустоты, в которую превратилась жизнь твоего знакомого? Но в жизни человека знания не может быть пустоты. Его жизнь заполнена до краев.
Дон Хуан встал и вытянул перед собой руки, как бы ощупывая что-то в воздухе.
– Все заполнено до краев, – повторил он, – и все равнозначно. Я не похож на твоего знакомого, который просто состарился. И, утверждая, что ничто не имеет значения, я говорю совсем не о том, что имеет в виду он. Для него его борьба не стоила усилий, потому что он потерпел поражение. Для меня нет ни побед, ни поражений, ни пустоты. Все заполнено до краев и все равно, и моя борьба стоила моих усилий.
Чтобы стать человеком знания, нужно быть воином, а не ноющим ребенком. Бороться не сдаваясь, не жалуясь, не отступая, бороться до тех пор, пока не увидишь. И все это лишь для того, чтобы понять, что в мире нет ничего, что имело бы значение.
Дон Хуан помешал содержимое кастрюли деревянной ложкой. Суп был готов. Он снял кастрюлю с огня и поставил на прямоугольное кирпичное сооружение возле стены, которым пользовался как столом и полкой, и ногой подвинул к столу два низких ящика, служивших стульями. Сидеть на них было довольно удобно, особенно если прислониться спиной к вертикальным брусьям стены. Налив мне полную миску, дон Хуан знаком пригласил меня к столу. Он улыбался, глаза его сияли, словно мое присутствие доставляло ему море радости. Аккуратным движением он придвинул мне миску. В том, как он это сделал, было столько тепла и доброты, что я воспринял этот жест как предложение восстановить свою веру в него. Я почувствовал себя идиотом и, чтобы как-то развеять это ощущение, начал разыскивать свою ложку. Ее нигде не было. Суп был слишком горячим, чтобы пить прямо из миски, и, пока он остывал, я спросил у дона Хуана, означает ли контролируемая глупость то, что человек знания никого не может любить.
Дон Хуан перестал есть и расхохотался.
– Ты слишком озабочен тем, чтобы любить людей, и тем, чтобы тебя любили. Человек знания любит и все. Он любит всех, кто ему нравится, и все, что ему по душе, но он использует свою контролируемую глупость, чтобы не заботиться об этом. Что полностью противоположно тому, чем сейчас занимаешься ты. Любить людей или быть любимым ими – это еще далеко не все, что доступно человеку.
Он посмотрел на меня, слегка склонив голову набок, и добавил:
– Подумай об этом.
– Дон Хуан, есть еще один момент, о котором я хотел бы спросить. По твоим словам, для того чтобы смеяться, нужно смотреть глазами; но мне кажется, что мы смеемся потому, что думаем. Возьми слепого – он тоже смеется.
– Нет. Слепые не смеются. Они могут производить звуки, похожие на смех, и тела их при этом будут вздрагивать, как при смехе. Но они никогда не смотрели на смешные стороны мира, им приходится их воображать. Поэтому по-настоящему хохотать слепые не могут.
Больше мы не разговаривали. Я чувствовал себя счастливым. Сначала мы ели молча; а потом дон Хуан начал смеяться – я использовал сухой прутик, чтобы подносить овощи ко рту.
4 октября 1968
Сегодня днем, выбрав время, я спросил дона Хуана, не будет ли он возражать, если мы немного поговорим о видении. Он сначала вроде согласился, но потом, усмехнувшись, сказал, что я вновь взялся за свое – пытаюсь подменить разговорами действие.
– Если ты хочешь видеть, ты должен позволить дымку вести себя, – сказал он с ударением. – Разговаривать же об этом я не желаю.
Я помогал ему очищать какие-то сухие растения. Довольно долго мы работали в полном молчании. От долгого молчания мне всегда становится не по себе, особенно в присутствии дона Хуана. Наконец я не выдержал и задал вопрос, вырвавшийся у меня чуть ли не самопроизвольно:
– Как человек знания применяет контролируемую глупость, если умирает тот, кого он любит?
Вопрос застал дона Хуана врасплох. Он удивленно взглянул на меня.
– Возьмем Лусио, – развил я свою мысль. – Если он будет умирать, останутся ли твои действия контролируемой глупостью?
– Давай лучше возьмем моего сына Эулалио. Это более подходящий пример, – спокойно ответил дон Хуан. – На него свалился обломок скалы, когда мы работали на строительстве Панамериканской магистрали. То, что я делал, когда он умирал, было контролируемой глупостью. Подойдя к месту обвала, я понял, что он уже практически мертв. Но