больше не мои, и подумал, что то же самое должен почувствовать и он. Как только он расскажет ей, скинет с себя бремя правды, он уже и не сможет объяснить, почему так долго это откладывал. Он, как и я, будет стоять перед зеркалом и казаться себе одновременно чужим и близким. Он вспомнит обо мне и подумает про себя: «После сказанной правды так же легко, как после стрижки».
Ощущение близости все же перевешивало. Вопрос: что дальше? Наша дружба стала для меня большим помещением, в которое я вошел. Я обклеил его стены образами людей, о которых мы друг другу рассказали, и мысль, что мне, вероятно, придется выйти оттуда, через дверь, за которой неизвестность, отдаться ей… Эта тревожная мысль охватила меня. Я почти надеялся, что он снова отложит свое признание, появится в понедельник и без слов даст мне понять, что не выполнил обещание. Подлая надежда. Я отогнал ее. Все выходные я отставлял ее в угол. К вечеру воскресенья от нее осталось лишь слабое желание сказать ему, что я хотел бы быть его сыном.
95
Девять часов утра. Должно быть, это он. Летняя рубашка с гавайским узором. Он подошел ближе, лицо как будто помолодело. Нет, обознался, это не он. Но вон тот, позади него. Сутулый. Кривая поступь, будто хочет от кого-то увильнуть. Да, это он. Пригляделся: нет. И снова: да. Потом: все-таки нет. И снова нет. Да где же он? Наверняка что-то помешало ему прийти вовремя. Задержка поездов. Точно. Он вот-вот придет. Человек у кустов. Это мужчина? Женщина? Ребенок? Что, если это он? Я ждал. Вглядывался в лица прохожих. Наверняка это какое-то недоразумение. Непрекращающийся поток людей. Раньше я их не замечал. Не случилось ли с ним чего? Я пытался придумать причину его отсутствия. Сперва это была головная боль, затем смерть дальнего родственника, грипп, или кому-то срочно понадобилась его помощь. Зажав между пальцев галстук, я ждал и уже даже не до конца понимал кого.
Обед. В парке начали распаковывать бэнто. Люди сидели рассыпанными группами, ели, пили и болтали. Я подумал о Кеко. Встала ли она сегодня, как обычно, в шесть утра? Или осталась в постели и не отпускала его? Знает ли она обо мне? Если бы с ним что-то случилось, пришла бы она сюда, чтобы сообщить мне? Вон та женщина, возможно, это Кёко. Мне показалось, она ищет кого-то. Я чуть было не закричал ей: «Я здесь!», но увидел, что она уже взяла за руку того, кого искала. Мне тотчас стало стыдно, что я придал себе такое значение. Я поднял воротник и втянул шею. Кто я такой — думать, что Кёко стала бы меня искать? Кто я такой — думать, что она чувствовала бы себя обязанной мне? Я смотрел вслед этой женщине, она скрылась за деревьями. Саларимен, идущий рядом, нежно положил руку ей на шею.
96
И снова оно — чувство ничтожности. Чувство бессилия. Оно заковало меня в цепи и прошептало: «Попробуй убежать!» Я пытался, рвался во все стороны, но сдвинулся лишь на миллиметр. Меня трясло от усилий, которые потребовались, чтобы продвинуться так далеко. После смерти Юкико меня так же трясло. Непрерывный зуд под кожей напоминал, что из-за всех стараний быть нормальным, из-за всей борьбы я как раз и был другим.
Я скрывал свою инаковость, как мог. Чтобы никто не заметил, что я ее скрываю. А когда нельзя было скрыть, я сам указывал на нее и громче всех смеялся над собой: «Вот я чудак!» Руки я почти всегда держал в карманах. Они начинали дрожать всякий раз, когда меня окликали по имени. «Меня застукали? Они обо всем догадались?» Я, делая вид, будто ничего не видел, тщательнее всего старался быть незаметным. А кто незаметнее приспособленца? Спрятав руки в карманы, я притворялся, что у меня нет тайн. Об этом давлении я и говорил. Не о контрольных и оценках. О необходимости играть безликость. О борьбе за правдоподобность. С самого начала я закрылся не в своей комнате, а задолго до этого, в своей голове. Когда учителя то и дело с предостережениями припоминали историю Юкико, я зарывал руки еще глубже, беспечно посвистывая, шел в туалет, запирался там и ждал, когда тремор хоть немного утихнет.
«Тагути! — Стук в дверь. — Чего ты там застрял?» — «Догадайся». — «A-а, вот оно что. — Одобрительный смешок. — Чувак, ну ты и долгий».
Я выхожу с непринужденной улыбкой.
Дома я старался не садиться вместе с родителями за стол, чтобы не есть дрожащими приборами у них на глазах. Скорее всего, они ничего и не заметили, ведь я применял особую тактику, чтобы затолкать дрожь под кожу и скрывать ее там как можно дольше, пока снова не останусь один и с облегчением не выпущу ее на поверхность. Все чаще я ел в своей комнате. Ни отец, ни мать не спрашивали причину.
«Известно же, как бывает, — говорили они, — в этом возрасте свои заморочки».
Лучшего ответа я бы им и не дал. Их принятие моего трудного возраста было лучшим оправданием: «Простите, но мне не хочется сидеть с вами». «Простите, но я не хочу объяснять почему».
Дрожащий взгляд. Среди всех людей я был тем, кого хотел видеть меньше всего.
97
Но я видел.
Я стоял рядом и смотрел на себя.
Словно через объектив дрожащей камеры.
Мне было невыносимо видеть попытки самообмана. Отводить глаза — это в порядке вещей, говорил я себе. Это нормально — игнорировать сдавленную просьбу Юкико о помощи. Когда ее взгляд встречается с моим и в нем возникает понимание: «Он не поможет мне. От него не стоит ждать помощи». Это разочарование, когда ее взгляд выпадает из моего, потому что я прохожу мимо, останавливаюсь за углом, тяжело дыша, слышу легкий хлопок, будто что-то нежное было раздавлено, разорвано, размолото чем-то грубым. А кто бы так не сделал? Не побежал бы в спешке прочь? Кто поступил бы иначе? Так я убеждал себя и видел, что верю себе, хочу верить, вера меня успокаивала, но спокойствие было притворным. Забудь Юкико. Ты же забыл ее однажды. Я видел, как притворяюсь, что забыл ее. Она была черной точкой на белой поверхности. Если долго не обращать на нее внимания, она перестает существовать. Реальность — переменная, она всего лишь место для переменных величин. Мы подстраиваем ее