Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, подсказка вышла нечаянной. Если недоросль Митрофан — сюжетное ядро комедии, если обличение «Недоросля» нацелено в систему воспитания недорослей, то «Бригадир» вовсе не собирался компрометировать бригадиров, и носитель этого чина Игнатий Андреевич угодил в заголовок случайно. Вероятно, лишь по той причине, что открывает своей персоною перечень действующих лиц, — открывает всего только по возрастному и семейному старшинству, как отец персонажа, с которым связаны главные мысли сочинителя, отец Иванушки. Ни в чем больше не превосходит он прочих героев: ни в отменности художественного исполнения (тут всех обошла его жена, бригадирша), ни в обличительности. Одним словом, придумай молодой комик иное название, поудачнее, и, глядишь, превратное нарицание не постигло бы бригадирского чина.
Бригадир — рядовая единичка в сюжете, который Вяземский определил как «симметрию в волокитстве», что остроумно, но неточно.
Сперва, правда, кажется, что так оно и есть: да, четкие параллели, симметричные фигуры; стоило бригадиру с бригадиршей и сыном Иваном прибыть в дом к советнику, дабы женить отпрыска на советничьей дочери Софье, как все персонажи послушливо выстраиваются во влюбленные пары: хам и солдафон бригадир влюбляется (по контрасту, что ли?) в жеманную советницу, молодую Софьину мачеху, крючкотвор и лицемер советаик жмется к простоватой и хозяйственной бригадирше, да и у Софьюшки есть воздыхатель Добролюбов. Куда как стройно — а меж тем сюжет рождается не из симметрии. Толчок ему дает живительная асимметрия.
Классицистическая плоскость, на которой, как пасьянс, разложились наши парочки, вдруг получает третье измерение. Эвклид поправлен Лобачевским, параллельные пересеклись, «все смешалось в доме» советника, ибо Иванушка из раскладки выпал и, соревнуясь с папашей, влюбился в молодую советницу. Та — в него.
Попробуйте вычертить схему тяготения героев друг к дружке — черта с два выйдет у вас симметрия. Стрелки начнут пересекаться и путаться, и получится что-то вроде плана небольшого сражения.
Конечно, очень далеко не слишком складному (или, напротив, слишком складному — стремление к симметрии все же есть) «Бригадиру» до гениального «Недоросля», за видимой двухмерностью которого обнаружатся житейские и, более того, бытийные глубины, но и здесь уже бригадирша, всеми, от сочинителя до героев, осмеянная, вдруг способна выказать сердечную боль или простосердечную мудрость, а смехотворный петиметр Иванушка…
Однако — по порядку. Фигура Иванушки нас к тому и призывает.
Фонвизинское желание высмеять петиметра, щеголя-галломана, было не неожиданностью, а скорее уж инерцией. Даже, может быть, боязнью отстать от моды, притом узаконенной сверху: его патрон Елагин только что сочинил комедию «Жан де Моле, или Русский-француз», верней, переделал ее из Гольбергова «Жана де Франс, или Ханса Франдсена». Так что «Бригадир» не открывал темы и не закрывал ее: вослед Фонвизину посмеются над петиметрами, стыдящимися русского происхождения, Лукин, Княжнин, Екатерина; до него смеялись Елагин и — задолго до всех — Сумароков.
Сходство обычно более броско, чем несходство, в родичах прежде видишь общую породу, а не разницу скул или бровей, и Иванушка кажется вылитым Дюлижем из «Пустой ссоры» Сумарокова.
«— Всякий, кто был в Париже, — важничает он перед возлюбленной, — имеет уже право, говоря про русских, не включать себя в число тех, затем что он уже стал больше француз, чем русский.
— Скажи мне, жизнь моя, — полуспрашивает, полуподсказывает ответ советница, — можно ль тем из наших, кто был в Париже, забыть совершенно, что они русские?
Иванушка вздыхает:
— Totalement[15] нельзя. Это не такое несчастье, которое бы скоро в мыслях могло быть заглажено. Однако нельзя и того сказать, чтоб оно живо было в нашей памяти. Оно представляется нам, как сон, как illusion»[16].
Он и еще дальше заходит в изъяснении своего отвращения к отчизне, чуть не до оккультных тайн:
«Тело мое родилося в России, это правда; однако дух мой принадлежал короне французской».
Это ответ на недоумение отца-бригадира: «Да ты что за француз? Мне кажется, ты на Руси родился». И точно так же сумароковский «петиметер» возмущался словам Фатюя, такого ж, как и он, дурня, но на национальный манер: «Вить ты русской человек».
«Дюлиж. Ты русской человек, а не я; ежели ты мне эдак наперед скажешь, так я тебе конец шпаги покажу. Я русской человек!
Фатюй. Какой же ты?
Дюлиж. Я это знаю, какой. Русской человек! Да ему и думается, что это не обидно!»
Сходства — много. Вот мешают французский с нижегородским персонажи Сумарокова: «— Вы мне еще не верите, что я вас адорирую. — Я этого, сударь, не меретирую. — Я думаю, что вы довольно ремаркировать могли, что я в вашей презанс всегда в конфузии. — Что вы дистре, так это может быть от чего-нибудь другого». А вот французит Иванушка: «Черт меня возьми, ежели я помышляю его менанжировать… Ваш резонеман справедлив… Признаюсь, что мне этурдери свойственно… Матушка, пропойте-ка вы нам какую-нибудь эр…»
Пожалуй, что у Фонвизина и вкуса больше, и речь естественнее, но это пока что по части скул и бровей: общее родство очевиднее. И с ранним Дюлижем, и с поздним Фирлифюшковым из комедии Екатерины «Именины г-жи Ворчалкиной»: «Вот еще! Стану я с такой подлостью анканалироваться и жизнь свою рискировать!» А Верьхоглядов из лукинского «Щепетильника» даже станет теоретиком при бесхитростных практиках, Иванушках и Дюлижах:
«О, фидом! на нашем языке! Вот еще какой странный екскюз! Наш язык самой зверской, и коли бы мы его чужими орнировали словами, то бы на нем добрым людям без ореру дискурировать было не можно. Кель диабле! Уже нынче не говорят риваль, а говорят солюбовник… Солюбовник! Как же это срамно! и прононсуасия одна уши инкомодирует».
(Вообще-то, надо признаться, и в самом деле «инкомодирует» маленько, как ни печально соглашаться с Верьхоглядовым; инкомодирует не меньше, чем «риваль». Тут Лукин добросовестно следует своему покровителю Елагину, которого гораздо после — вкупе с Фонвизиным-переводчиком — карамзинист Дмитриев упрекнет в стилистическом пристрастии к «славянчизне».)
Одним словом, Иванушка, кажется, и впрямь не выделяется из шеренги литературных петиметров и бездельников-недорослей, вплоть до того, что и он, как многие, обязан своим воспитанием кучеру, только не немцу, как Митрофан, а французу. Заметим, однако, что тяжеловесного Митрофанушку никакой Вральман и никакое посещение Парижа не способны превратить ни в германофила, ни в галломана. Почему? Другая закваска? Может быть. Противоречие художника самому себе? Вряд ли: тут два разных замысла, два типа, розно обитающих в русском дворянстве.
Противоречий, впрочем, в «Бригадире» и без того довольно. Или, если угодно, парадоксов.
Вот первый.
Кто пишет комедию? Переводчик и пропагандист французских авторов, друг Федора Козловского, сам вольнодумец на вольтерьянский манер. И какую комедию? Ту, которая много позже, в 1812-м, в первые месяцы великой войны, станет утверждать на московской сцене национальную гордость вкупе с прочими патриотическими сочинениями. А в 1814-м, по возобновлении в Москве театральной жизни, и вовсе окажется первой постановкою.
Конечно, то будет пора антифранцузских настроений, когда все способно сгодиться делу агитации и некогда разбирать, с какою целью автор написал то-то и то-то, довольно верхнего слоя, но ведь Фонвизин и в самом деле нет-нет да и ужалит страну, к которой только что обращал взоры надежды. Ужалит, остроумно вложив жало в медоточивые уста дурака Иванушки.
В комедии много сказано умного и основательного — это при том, что она перенаселена дурнями, и, перефразируя пушкинские слова про «Горе от ума», можно сказать, что и тут только одно умное лицо, сам Фонвизин (безликие Софья и Добролюбов не в счет). Русская литература пока не научилась прятать автора за спинами героев, живущих и мыслящих как бы самостоятельно (не вполне научится и при Грибоедове); вот и проступает оно, умное это лицо, то сквозь топорные черты бригадира, то сквозь простоватую мину бригадирши. Дураки, волею автора, оказываются умниками на час.
Никак не блещет умом советник, но и ему вручена истина, в те времена в России непререкаемая: «Бог сочетает, человек не разлучает». Зачем вручена? Конечно, затем, чтобы Иванушка тут же вступил в пререкание:
«Разве в России Бог в такие дела мешается? По крайней мере, государи мои, во Франции он оставил на людское произволение — любить, изменять, жениться и разводиться».
«Дурищею» окрестил бригадиршу Никита Панин, но вовсе не глупа ее вера в то, что человек, побожившись, лгать уже не должен. Однако сынок осмеет и эту веру: