Правда, никакого «прилагаемого» описания разрешенного им маршрута не дали — «Много чести!», а в азартные игры предложил поиграть сам таможенник, сей запрет на бумаге изложив и песком посыпав, чтоб осохли чернила…
Замечу, что так было и во все их испанское путешествие: им сообщали устно или письменно множество строжайших запретов, которые на деле не соблюдались, им выдавали бумаги со ссылками на приложения, которые никто и не думал к тем бумагам прикладывать. Ни один вопрос не решался сразу. Его откладывали до «сейчас начальник придет», потом, когда придет, откладывали вновь «до обеда» — ну а после обеда вообще никто ничего не делал и все переносилось на «завтра утром». Назавтра их отпускали, не вникая ни в их бумаги, ни в их рассказы и объяснения.
Видимо, просто-напросто держали, пока не отчаятся взятку содрать. Поймут, что безденежные, — пару пинков дадут и — иди куда хочешь…
Дрейк задумчиво цедил:
— С такими чиновниками и вообще с такими порядками не то удивительно, что иногда мы, маленький остров, их пощипываем, а то и бьем, — а то, что они вообще еще не рухнули, как описанный в Ветхом Завете колосс на глиняных ногах!
Федька, который повидал в жизни еще много меньше, чем его капитан, не особо удивлялся. Ему тут казалось все похожим на Россию. Вот все инакое — и вера, и что бедняки едят, и одежда, и домы, и язык. И все очень похожее. Народ лихой, удалый, нерасчетливый. Горячий народ. Русские туго заводятся, а эти моментом, но уж как заведутся — не вдруг отличишь.
Окончательно он в сем странном сходстве уверился, когда увидел то, чего нигде в Европе не видал: поспорили два погонщика мулов о чем-то, и — шапку оземь!
Дрейк, тоже это видевший, увидел и понял другое:
— Хоть и говорят, что галисийцы в Испании считаются холодными людьми, а такие же петухи, как и андалусийцы. Только и разницы, что не такие черные да песни другие поют.
Это точно: тут пели не такие тягучие, с бешеными вдруг всплесками, а напевные, мягкие, тоже чем-то похожие на российские песни. И бабы тут ходят часто в белых платочках, низко надвинутых на лоб или вовсе уж по-русски, по-деревенски повязанных — с узлом под подбородком. Вот только в церкви ведут себя иначе. И то не совсем-то иначе. Часть серьезно и тихо молится, а часть — чисто юродивые московские! Тот на полу распростерся, молотит себя по спине через плечо, на пузе лежа, цепью и орет: «Грешник я великий! Плюйте на меня, христиане!» (И ведь находятся, плюют, озорства ради более.) Помолится так, встанет окровавленный и оплеванный, капюшон ниже надвинет и — из храма. Спросишь, кто — оказывается, не юродивый вовсе, не нищий Христа ради, а известный купчина…
Правда, говаривали втихаря, что и Грозный царь так же валяется в храмах, себя бичуя, и орет: «Грешник я велми велик еси! Вяжите мя, православные!» Особливо после попойки, с похмелья…
Так вот, еще Русь Федору напоминало то самое чиновничество, что озадачивало мистера Дрейка. «Это ж наши приказные! Подьячие!» — догадался еще на второй день после высадки Федор — и все на свои места встало. Он даже частенько понимал без ошибок, чего чиновник хочет, даже если слова шли ему незнакомые прежде. До слов понимал.
И потому объяснял Дрейку, что напрасно думать, будто такое нерадивое, погрязшее во взяточничестве повальном, волокитное чиновничество — верный знак гнилости государства. Вон в России точно такое же оголтелое приказное племя — а страна стоит, и победить ее не удастся. Сама не всегда побеждала, это точно. Но зато ее победить — дело вовсе немысленное. Почему? Да, наверное, потому, что такое чиновничество — знак того, что в сей державе народ на великие дела способен, но живет при этом как бы на отшибе, властям вопреки. Они ему за указом указ — а он плевал… И лицо страны для иноземца при таком раскладе совсем не истинное. Оно и для самих той страны подданных, может быть, не то. Вот когда надо жилы рвать и из себя выпрыгивать — тогда оно истинное. А потом опять как бы полусонное…
Он это ясно чувствовал, но не мог ясно обсказать. Тем более, что надо по-английски… Вот вроде и знаешь, а неродной и есть неродной. Вот богомаз рисует, разводит краски — тут мазнет густой краской, а тут чуть-чуть, один раствор… А на чужом языке говорить и думать — все равно что иконы писать одними чистыми красками. Грубо выходит, оттенков никаких не передать…
9
Они продвигались по торной дороге, забитой паломниками, ночевали на постоялых дворах — их тут было великое множество и ни один не пустовал! В каждом постоялом дворе был и храм. Паломники в одно время вставали, равномерным шагом доходили до следующего храма точно к часу обедни, отстаивали мессу и, поев и часок отдохнув, выходили в путь к следующему храму.
Разноязыкий говор, ужасные увечья и врожденные уродства, многоцветье лишаев, рубцы и язвы… Казалось, здесь собралась вся боль человеческая, сколь ее в мире есть, — и за пределами этого людского потока, надо полагать, сейчас благостно и покойно… Тут же ты взглядывал на остающуюся позади, мелькнувшую едва, деревеньку и понимал, что это только сказочка для самого себя, боли в мире на самом-то деле не столько, сколько ее здесь, а море неисчерпанное. Да и неисчерпаемое!
Однажды на привале, когда Федор развалился на соломе, а Дрейк ушел поискать хоть одеяло какое, к русскому подсел высокий горбоносый паломник и тихо спросил:
— Славянин?
— Да. А ты?
— Я хорват.
— Слышал. Это в Венграх?
— В общем, да. Слушай, брат, я не спрашиваю, кто ты, куда и зачем, — это твои дела. Я только дам маленький совет. Бойся и беги, как огня, калек. Они все прошли через инквизицию и сломались на пытке. Кого-то предали, а если некого предавать — оговорили невинного. Не их вина — пытка ужасна. Но важно то, что после пытки они все — секретные сотрудники инквизиции. Доносчики. Им платят мало-мало, и с каждой сданной хозяевам головы. Берегись их!
Хорват бесшумно вскочил и, не оборачиваясь, в два шага, через костры и тела, исчез во тьме как и не бывало.
А на его место робко приполз калека с раздробленными беспомощными пальцами рук и перебитыми ногами — в потоке было немало таких людей, вообще-то передвигаться самостоятельно неспособных. Их катили в креслах на колесах, несли на носилках, или даже они сами как-то ковыляли, кто на култышках, обернутых кожей, кто на тележке в два дюйма от земли всего…
Калека поднял на Федора пристальные умные глаза и спросил:
— Иноземец?
Федор молча кивнул.
— Впервые у нас?
Федор кивнул.
— Галисия — не Испания! — важно объявил калека.
— Это ваши дела, — мрачно ответил Федор.
— Жаль. Я хочу сказать: как жаль, что такой молодой человек так прискорбно равнодушен к страданиям людским!