это, на первый взгляд совсем не чрезвычайное — кровоизлияние у стариков в семьдесят лет не такое уж редкое дело, — вызвало, однако, неожиданный резонанс: пошли слухи о взятке, о том, что их, художника и директора, вызывают в суд, поминали и Глыбиных, что вот, дескать, поселили старика в деревне, чтобы рисовал их портреты, славы им, видишь ли, мало, ну и всякие другие вымыслы передавались, от которых Иван Стремутка приходил в бешенство. Лида с Василием, наоборот, были совершенно спокойны, как будто это их нисколько не касалось. Иван сердился, говорил, что нельзя же быть такими деревянными, человеку свойственно возмущаться, иначе черт-те чего наплетут, в грязи вываляют — отмывайся тогда.
— Возмущаться надо, Ванюха, — урезонивал шурина Василий, — только знать, когда и чем. Сплетни — обычное деревенское дело, иной молодухе не посплетничать — ночь не спать. Так что не принимай близко к сердцу, меня другое возмущает: почему Петр как воды в рот набрал. Третий день уж…
Шел третий день, а Садовский не открывал глаз. Лидия Ивановна неотступно находилась у постели. Василий три раза на дню ездил в Вязники за фельдшерицей, она делала больному уколы и успокаивала Глыбиных, что вот-вот должно наступить улучшение: пульс наполняется, давление становится лучше… Ждали Павла Артемыча, он обещал сегодня быть.
Иван Стремутка не знал, что делать. Оставить больного и сестру нельзя, мало ли что еще случится, а заниматься делом, ради которого приехал, неловко, да и отошло оно на второй план, сейчас его всецело занимала судьба Николая Михайловича. На час-два подменял он у постели сестру, пока она управится по хозяйству, иногда уходил за деревню, бродил там, и на душе у него было неспокойно: мучила вина перед Садовским и нарастала досада на Петра — неужели не выберет время приехать, что с ним такое случилось? В воскресенье, когда Садовского перенесли в дом, Павел Артемыч, расспрашивая Ивана, как больной вел себя накануне, посочувствовал, что да, конечно, старика обидели, не надо было так бесцеремонно поступать с ним, но дело в том, что вызов был неизбежен, потому что по распоряжению райисполкома идет общая проверка таких домовладений. Как все это нескладно получается, досадовал Иван, один распорядился, другой исполнил, а третий… лежит парализованный. Ни первый, ни второй, похоже, не чувствуют своей вины, и попробуй докажи им, что они поступили антигуманно, нет, они поступили п р а в и л ь н о.
В полдень Стремутка зашел в мастерскую Садовского. Портрет Лидуни стоял на мольберте, повернутый обратной стороной, Иван не подошел к нему, не повернул, ему было отчего-то боязно встретиться с укоряющим взглядом сестры. Он разобрал прислоненные к стене картины, расставил их и, присев на опрокинутую табуретку, стал рассматривать этюды. Один особенно поразил его. Изображен был Игнатов бугор, место, с которого, как гласит предание, началась деревня Бугрово. На памяти ныне живущих на бугре ничего, кроме одинокого старого дуба, не было, но все бугровцы говорят, что там стоял двор Игната, мужика, нездешнего обликом, высокого, жилистого, с черной бородой и орлиным взглядом черных глаз. От него и остался дуб, то ли посаженный им, то ли оставленный при вырубке, и под которым якобы похоронен Игнат.
На этюде был жаркий полдень, цвели травы, тень от дуба накрывала часть склона, будто делила его на сумеречную ночь и цветущий день, и на границе света и тени стоял мальчишка в белой рубахе, в одной руке он держал узелок, а другой кому-то махал, скорее всего — трактористу, который угадывался в темном мазке кисти на дальнем конце поля.
«Откуда он знает, что это наше детство, мое и Петра, — подумал Иван. — Вот так мы носили обед Василию. Он любил обедать под дубом, в чистой, прохладной тени. Может, Василий рассказывал? Или Петр? А может, и вообразил. Это нетрудно представить: и мы, и до нас не одно поколение мальчишек бегало сюда с узелками для пахарей и косарей». Этюд выражал какую-то глубокую и единую для всех времен суть: так было, так будет. Вечно кто-то будет пахать поле и кто-то, в узелке ли, на телеге, на машине, будет доставлять пахарю обед…
Отворилась дверь, кто-то вошел в избу. Иван не обернулся, мыслями он был в своем детстве. Каблуки простучали у него за спиной, вошедший что-то искал.
— Не помню, где оставила. Ты не видел томика стихов? Симонов, «Фронтовая лирика».
Ольга не поздоровалась, и Иван понял, что она все еще сердита на него.
— Здравствуй, злопамятная. Виноват и прошу прощения.
— Скажите, какой тон! Само раскаяние.
— Ты с Василием приехала? Что фельдшер?
— Я не заходила, не могу. Виноватой себя чувствую.
— Присядь. Я вот тоже места не нахожу… А виноват, Оля, параграф. Закорючка такая, которой дерутся между собой принципиальные. У одного принципиального своя закорючка, у другого своя, и каждый доказывает, что только в его закорючке правда и всеобщая польза. В споре не замечают, что под их кулаки может попасть человек…
— В иносказаниях я не сильна.
— Какие тут иносказания, все просто.
В голосе его было грустное раздумье. Ольга, чуть наклоняясь, заглянула ему в лицо, что-то хотела сказать, но промолчала. Она перевела взгляд на этюд, перед которым он сидел, и, видимо, поняла, о чем он сейчас думает.
— Вообще-то я искала тебя совсем по другому. Не затем, чтобы похвастаться салоном, но ты… Сейчас ехала в машине, глядела по сторонам. Снег сошел, и все стало видно. Там солома, там хворост, там грязь… Знаешь, о чем подумала? Никто не прибирает землю, прибирают только свои квартиры. Работают, да… А поглядишь — только гадят. Если вглядеться, что делают люди на земле, — тошно станет. Так и с душами, Ваня. Всяк думает о комфорте своей души, а что в чужой наследит, нагадит — даже и не заметит.
Он принял ее слова на свой счет.
— Будет корить-то, а то подумаю, что в самом деле злопамятная.
Она сняла с кресла-коряги коробку с тюбиками, откинула полу пальто и присела, боком к нему, вытянув облитую высоким сапожком и джинсами стройную ногу.
— Это не тебе укор — всем. И себе тоже. Чего, думаешь, не зашла к вашим? Сестра твоя — святая, рядом с ней я — дикая эгоистка. Где уж о других душах думать, в своей бы прибраться. И все-таки думаю, Ваня. Начинаю думать. С тех пор, как стала педагогом… О чем я хотела с тобой поговорить? О нас, интеллигентах, кто к этому званию причислен. До школы я как-то не сравнивала. Учителя — это учителя, агрономы — агрономы, культурники — культурники… А разница есть, еще какая! Не в профессии дело — в звании. А может, и в профессии, не