а иные — овчары из наших краев, чабаны — в стычках с разбойниками, в Триалетских горах.
Ушли герои, прошумели, как весенняя гроза, отбушевали, отгремели, отбурлили — и упокоились в глубоких могилах, в последнем своем уединении. Народу кажется, что они еще встанут из гробов, еще обнажат саблю и вскинут ружье, если позовет их родина… Бессмертье стало их уделом! На могилах лиловеют фиалки, а иные заросли полынью, пчелянкой, татарником, повиликой, нефорошью или купеной. Весной ведь столько разных трав устилает луга! Словно на крови героев выросли и расцвели все эти разноцветные звездочки и колокольцы: и словно радуются мертвые в своих могилах, что руки их, потрудившись на славу, оставили потомкам в наследство эту прекрасную землю и дали им право любоваться ее красотой. И в самом деле, если бы наши предки были трусами и отдали нашу землю врагу — не отстояли ее в битвах, а бежали от врагов, — кто знает, где сейчас ютились бы мы, грузины?
Вот старинное сельское кладбище на лесной опушке. Вместо высоких памятников с красиво высеченными надписями — простые надгробья, какие-то скалистые обломки да замшелые валуны. Впрочем, здесь и там попадаются наполовину ушедшие в землю, выщербленные временем плоские плиты с полустертыми буквами. Вон на могиле вытесанная из камня лошадь в сбруе, вон сшиблись лбами бараны со сплетенными гнутыми рогами, а вон выбитые на плитах кувшины, роги, чашки, кубки, чианури, чонгури, пастушьи посохи-герлыги, части плуга…
Мох и переливчатая трава покрывают могилы героев.
А вокруг развернула крылья, шелестит под ветерком весна…
— Славе твоей радуюсь, хваленому имени твоему, сынок! — причитала над могилой старуха Джафараули, вся в черном, и соседки вторили ей протяжным жужжаньем:
— Не в дому дух испустил, а в дыму сраженья, с шашкой в руке!
Окружил народ могилу Хвтисо, опустился на колени, помянул его честью.
— Конец твой безвременный стал твоей победой! Имя свое прославил, спасибо тебе за это! — взывал дедушка Эдишер над могилой чабана Гагнии. — Пусть вечный свет воссияет над тобой!
— Сколько их было, двадцать или тридцать — злодеев, что напали на тебя? И все же ты не сробел, не сдался! Убили тебя на дальних рубежах Тамар-царицы, а ты все же домой вернулся! — голосили, причитали женщины.
Далеко отсюда, на пастбищах горы Джикиани, убили пастуха — товарищи доставили его, изрубленного на части, в хурджинах домой…
— Целый месяц яйца из-под несушек собирала, откладывала, чтобы купить барашка и отслужить панихиду по нем, — причитала мать.
— Славы искал ты, Иорам, хваленое имя было для тебя дороже всего! Что ж, честь тебе и слава! Пусть не переведутся на нашей земле люди, подобные тебе! — столетний старец Сехния поднял чашу с красным вином; и пошла чаша по кругу — все воздали честь герою Иораму.
Над каждой могилой разостлали скатерть… И снова жизнь торжествовала победу над смертью!
Смешивая слезы с вином, поминали тех, кто пролил свою кровь за родную землю. Весенний утренний ветерок подхватывал и уносил, развеивал над зелеными нивами, над стройными рядами зацветающих виноградных лоз вздохи и хвалебные слова мужчин, плач и причитания женщин. Казалось, в легком тумане этой общей печали распускаются почки лоз и плодовых деревьев. Небо было чистое, нежное, глубокое — под стать этой изливавшейся в словах и слезах любви.
Зазвенел чонгури, и заговорили словами песен лежащие в могилах — изрубленные саблями и кинжалами, иссеченные клинками, «напившиеся свинца», не мертвецы, а засохшие капли крови отчизны; слышались проникающие в сердце, потрясающие душу, омытые слезами и все же пламенные, кременные слова.
Вот воздали честь доблестному Матии, убитому над окопом во время атаки. Могила его была заброшена, потому что вся семья героя вымерла, никого из близкой и даже дальней родни не оставалось в живых. Но таких безродных покойников оплакивали всем миром. Горевать над ними, проливать горючие слезы было общим уделом, священной обязанностью всего села.
— И поныне еще пожинаем посеянное тобой! Будь вовеки благословенно имя твое! — в один голос крикнул весь народ в могилу знаменитому плугарю Нинии. — Под чьей еще рукой поднимались так горделиво золотые нивы? Руку твою благословляем, славную твою десницу!
Ниния не был воином и богатырем — но тот, кто возделывал поля и выращивал хлеб, тоже считался героем.
— Почему заглохла песня на белом свете? Потому что ты больше не поешь! — причитали над могилой первой песенницы села Марджаны, умершей в молодые годы. «Сгорела Марджана от песен!» — уверяли меня.
Под старым вязом виднелась заросшая мхом могила. В ней покоился храбрец Лагази, умерший дома, своей смертью.
— По ночам выходит, будто бы, Лагази из могилы и тоскует, жалуется: «Тяжко встретить смерть в постели, а не в битве, не в сраженье!» Так говорили в деревне. Но и Лагази простили, что он умер не с оружием в руках. Простили? Ну да, село наше находилось в минувшие времена на самой границе и часто подвергалось вражеским набегам — боевое, воинское было село. И поэтому умереть в постели своею смертью считалось исстари чуть ли не трусостью. Большинство мужчин нашего села было в старину застрелено и зарублено в схватках с врагами. Да и среди живых, по преданию, немало встречалось безногих, безруких, хромых, кривых, исполосованных шрамами, иссеченных калек…
Вдруг раздался отчаянный голос вопленицы:
— Не уходи, не давайся смерти в руки! Пощади нас! Не жаль тебе сестры? На кого мне еще надеяться, если не на родного брата? — голосила, рыдала чернобровая Ферана, сестра Шалии. А Чахтаура сидела молча под огромным, раскоряченным дубом…
Где, за какими горами и долами развеял ревучий ветер прах Шалии, какая земля прикрыла его кости, — а сестра и мать оплакивали юного храбреца здесь, под этим тихим дубом, будто он спал вечным сном меж его крепких корней… Разложили у подножия дерева «для приметы» шапку, чоху с архалуком и кинжал погибшего. И жеребенка проданной лошади Шалии привязали тут же — словно бы на могиле. Несмышленый жеребенок скакал, взбрыкивал, бил копытами в землю — словно звал Шалию — и испуганным, круглым черным глазом глядел на печальное зрелище…
— Поднимись, сыночек, дитя мое, сладкое пуще меда, встань, чтобы я расцеловала твои глаза, возвестила тебе твою славу! — устремив взгляд в землю перед собой, негромко причитала Чахтаура; и женщины, толпившиеся вокруг, плакали навзрыд, как в страстную пятницу над плащаницей.
— Горе, горе! Увял цвет юности и мужества! Засох молодой побег древнего дерева, в тепле моей груди взращенный!
Исходила жгучими слезами на кресте своего горя мать… Горело все внутри… Болели высохшие сосцы… Еле билось, замирало сердце…
Слезами омыла она архалук Шалии.
— Слава тебе и горе матери твоей! Золотая жила, в земле сокрытая! — стонала Чахтаура.
— Эх, худо