и, не проронив ни слова, исчезает. Делаю шаг за ним и вдыхаю какой-то новый запах воздуха. Рассеянно возвращаюсь в кухню, и первое, за что я там запинаюсь, это его сандалии, аккуратно лежащие в противоположных углах. Поднимаю их. Сандалии как сандалии, невозможно длинные, обшарпанные, видавшие виды. В эту минуту безмолвия я вдруг до боли остро ощущаю себя единственным обитателем Вселенной.
Наконец беру себя в руки и прямо в ночной пижаме и стоптанных шлепанцах сбегаю вниз по лестнице. Срезаю угол по холму, карабкаюсь по крутому склону, и вот уже впереди маячит долговязая прихрамывающая фигура.
«Твои сандалии…»
Я легонько касаюсь его спины.
Цви усаживается на ближайший камень, бросает сандалии под ноги и пытается засунуть в них ступни. Но действия его неточны, он слишком ослаб.
Я опускаюсь перед ним на колени, обуваю одну ногу, другую, застегиваю пряжки. Множество бумажек — медицинских справок и направлений — вываливаются из его кармана и веером рассыпаются по пыльному ребру холма. Собираю их все до одной и вручаю безучастному Цви.
Тот молча поднимается и бредет дальше. Признаться, меня несколько удивляет его сильная хромота. С чего вдруг? Из-за двух красноватых точек и незначительной припухлости вокруг?
Поеживаюсь на утреннем ветерке. Только в Иерусалиме человек в ночной пижаме и драных тапках может вот так, безмятежно, разгуливать по самому центру города.
Наконец добираемся до шоссе.
Цви валится на бугристый асфальт, раскинув свои руки-оглобли в стороны, мученически запрокидывает голову и возводит взгляд в небеса.
Я стою рядом с его головой и вглядываюсь в потускневшие стекленеющие глаза. Со всех сторон нас обступают холмы.
Все это хорошо, думаю, но как в Иерусалиме в такой час добудешь машину?
Справляюсь о его здоровье.
Он подробно рассказывает о подступающей к горлу тошноте.
По-моему, он просто распустил нюни.
Цви кусает губы, под носом блестят крупные капли пота. Вдруг он закрывает глаза, приподнимается и принимается блевать на обочину, где иссушенная земля все еще искрится утренней росой. Чем я могу ему помочь? В этом городе мертвецов? Ближайший телефон-автомат в километре отсюда, но не припомню, чтобы он когда-нибудь был исправен.
Наклоняюсь к бедняге и тихо, но как можно убедительнее, говорю: «Цви, ты ведь знаешь, что это не смертельно».
Никакого ответа.
На площадке, в лесах, хмурясь оконными проемами, стоит Иерусалимский музей. И когда его только достроят?..
По просьбе Цви, перетягиваю ему жгут. Ступня, лишенная доступа крови, побелела.
И тут его светлые глаза наполняются слезами.
Обрети внимание, Господи, — так себя ведут «друзья природы». Натуралист несчастный!
Я присел рядом, собрав на полы пижамы всю пыль с шоссе. Может, момент для нравоучений я выбрал не самый подходящий, но я сказал ему: вот он, итог баловства со всякими там ядовитыми змеями, скорпионами и прочими…
Молчит. Даже не слушает меня. И смотрит сквозь, будто перед ним пустое место. Впрочем, больше не плачет. С трудом переворачивается на живот, прижимается к грязному асфальту и, неуклюже загребая по нему руками, тихонько шепчет сам себе:
«Сколько лет с бабой не спал…»
Я столбенею, как громом пораженный, не в силах оторвать взгляда от распростертого на дороге тела Цви.
Немного погодя медленно выпрямляюсь, делая вид, что не расслышал его последней фразы, и принимаюсь расхаживать по обочине взад-вперед, моля Бога послать хоть самую завалященькую машину.
Наконец откуда-то из-за холмов доносится слабое тарахтение мотора. Выскакиваю на середину дороги, и вскоре на повороте показывается маленький военный пикап. Размахиваю руками, подпрыгиваю, сигналю, как сумасшедший. Только бы остановилась!
Машина резко тормозит, едва не свалившись при этом в кювет. Из кабины выпрыгивает водитель, маленький бледный солдатик с печальными глазами и в поношенной форме, висящей на нем, как на вешалке.
Принимаюсь рассказывать ему.
Он с жадностью ловит каждое слово, весь преисполненный стремлением немедленно выполнить священный долг.
Тем временем Цви кое-как поднимается, на дрожащих ногах добредает до кузова и там укладывается, положив голову на согнутые локти.
Маленький солдатик глядит на него с благоговением и ужасом. Минута молчания. Затем одним прыжком заскакивает в кабину, заводит мотор и, прежде чем я успеваю сказать что-нибудь на прощанье, грузовичок уже скрывается за поворотом.
Пошатываясь от усталости, пересекаю шоссе и плетусь по пыльной тропинке в обратный путь.
Иерусалим, обступив меня со всех сторон, вновь погружается в свое равнодушное безмолвие.
Вниз с холма
…Стоит только сделать несколько шагов и раскрыть глаза, и ощутить Легкие уколы искрящихся росой терновников, и вдохнуть прохладу на заре осеннего дня…
Дня, с которого началась осень. Осень.
Лишь в этой мудрой тишине я могу вернуть мысли… Да, единственный раз Хая была так близка. В тот осенний день. Нас только что призвали, и вдруг мне дают увольнение, одному из всей нашей компании. Перепутали, наверно. Я долго добирался до киббуца на