Тут же откуда-то появляется встревоженная мамаша, откидывает балдахин и прижимает орущее чадо к сердцу. Несколько минут мы стоим друг против друга, каждый со своим ребенком.
«Спасибо. Извините за беспокойство», — бурчу я себе под нос.
Она кивает, с голодным любопытством вглядываясь в висящего Яали. Явно непрочь поговорить со мной на детские темы.
Стоим. Я рассказываю о родителях малыша, об их экзаменах, о болезни.
«Вы сообщили им?»
«Нет».
«Ну вы боевой! И правильно, не стоит волновать. Может, лекарства надо?»
«Благодарю, у меня их целый ящик. Никак не соберусь выкинуть».
Она хихикает. Ее сын опять заводит рев. Я откланиваюсь и медленно поднимаюсь по лестнице.
В темной квартире
<…> Квартал — вымершая пустыня. Даже коты исчезли. Снова прохожу между домами и вступаю на «тернистую» тропу. Очень высоко, за слоем непрозрачного воздуха, плавятся небеса. Жаркое дрожащее марево поднимается от холмов.
Я еле тащусь. И вдруг — порыв ветерка. Совершенно особый «ветер ниоткуда», какой бывает только в Иерусалиме. Ветерок ласкает мне лоб, холодит под рубашкой тело.
Я стою как вкопанный, боясь пошевелиться, пока живительное движение эфира не замирает.
Возвращаюсь в полутемную квартиру, готовлю себе поесть. Беспрестанно прикладываюсь к водопроводному крану. Подсаживаюсь к столу. В голове какая-то ерунда. Иду поглядеть на Яали — тот силится натянуть своими маленькими ручками сползшее на пол одеяло.
Знать бы, чем он болен, можно было бы рассчитать свои действия. Нет, я не строю иллюзий. У него ничего опасного. Какая-нибудь детская хворь, которая проходит сама собой.
В любом случае — ждать.
Поднимаю и веду его в туалет. Он кряхтит и ноет, с трудом переставляет ноги. Потом сто лет стоит над унитазом и в конце концов нацеживает жалкую струйку. Возвращается обратно в кровать. Я насильно впихиваю ему в рот ложку меда и накрываю одеялом.
Вглядываюсь в нежное разгоряченное личико, а вижу ее тогдашнюю, давнюю… Эта сладостная боль внутри — я снова как будто влюблен. Без устали мерю комнату мягкими шагами, перекатывая ступню с пятки на носок. Сердце бешено колотится. Сбрасываю с себя успевшую пропитаться кислым потом одежду, доверху наполняю стакан кубиками льда, потом пододвигаю большое кресло вплотную к кровати, не глядя хватаю первую попавшуюся книгу и усаживаюсь. Пробегаю глазами строчку-другую, прикладываюсь к ледышке, пробегу — приложусь…
Если он сейчас проснется, я спрошу: «Яали, может, холодненькой водички?» — и заботливо напою его из моего заиндевевшего фужера.
А теперь отстаньте от меня все! Пусть по ту сторону клокочет раскаленная лава дня и рушится мир, мне на это плевать, потому что сижу я в своей сумеречной прохладе, держу в руке стакан со льдом и готов ответить за все. По всей строгости. Даже если придется отвечать на очередной телефонный звонок.
<…>
Великий плач
Перед тем, как проснуться, Яали что-то неразборчиво лепечет и садится в кровати, протирает покрасневшие глаза, облизывает спекшиеся губы. Во сне он описался, и в комнате стоит острый запах мочи. Вечер только вступает в свои права. Неожиданно малыш вытягивает нижнюю губу и издает короткий звук — предвестник большого плача. Собравшись с силами, встает на ножки и разражается настоящим ревом. Из души, из самых глубин сердца идет этот крик, полный жалости к самому себе, несчастному, которого никто не любит, не жалеет. Он зовет папу, маму, всех вдруг вспомнил. Мокрое личико еще больше опухло, вместо глаз щелочки, голос срывается и хрипит.
Яали взывает к потускневшим небесам.
Зелененький танк, мой подарок, он со злостью швырнул на пол. От него тут же отскакивает пушка. Яали сползает с кровати и мечется по комнате, дрожа и рыдая. Пинает босыми ногами свои любимые игрушки. Он хочет к маме! Именно к маме! Где мама? Он взвизгивает, если я пытаюсь дотянуться до него. Потоки слез извергаются из его глаз, и нет этому конца. И все-таки у него болит! И горло «ззет», и даже маленький пальчик болит, «вот етот». Господи, при чем тут его мизинец? Он хочет в киббуц, хочет домой! Немедленно! И жизнь его не удалась, и горько ему, маленькому! Он бросается к входной двери — заперто. Пытается дотянуться до замка — слишком высоко. Тогда он возвращается в комнату и, не глядя на меня, из последних сил тащит в прихожую стул. Взбирается на него и обеими руками трясет и дергает замок. Им владеет одна мысль — бежать прочь, бежать в киббуц, прямо сейчас, как есть — пусть больной, с температурой, в ночной полосатой пижаме!
Поняв, что проклятая дверь не откроется, он слезает со стула и принимается лягать ее то одной, то другой голой пяткой. А я, единственный зритель этого бурного спектакля, сижу в глубоком кресле, уронив голову на кулаки. Застывший, охваченный печалью, я слушаю в сгущающихся сумерках, как он там пытается высадить дверь, и терпеливо жду, пока он успокоится или устанет. Слышу его слабеющие рыдания, переходящие в редкие всхлипывания, вижу, как он возвращается в постель, забирается, натягивает на себя смятое одеяло, различаю сквозь плач его невнятное бормотание.
Теперь можно уже встать и слегка прибраться. Возвращаю из прихожей стул и ставлю его туда, где ему надлежит быть. Поправляю на Яали сбившееся одеяло — он пристально смотрит на меня, не говоря ни слова. Нагибаюсь и собираю вместе все трактора. Бережно поднимаю зелененький