скривился и отвернулся. В таких видах спорта, как футбол и бокс, легкая толика неуклюжести и пот градом ожидаются и даже приветствуются. Но есть и виды спорта, где безукоризненность – высшая цель. Мой муж такие виды спорта не переносит. Не любит смотреть по телевизору Олимпиаду. Еще мягко сказать, «не любит». Выбегает за дверь, едва завидев гимнаста перед козлом, прыгуна на десятиметровой вышке или фигуриста, который готовится к тройному акселю.
Спрашивает: «Как тебе не противно смотреть?»
Ему больно видеть, как кто-то разочаровывается в своих ожиданиях или рискует получить травму, невыносимо смотреть, как публика ждет, пока станет явной какая-то ошибка. Примерно поэтому муж ежится, когда слышит или видит запинки оперных певцов. Опера – искусство безукоризненности, божественных идеальных голосов. Он обожает Марию Каллас, но иногда не может слышать, как дрожит у нее голос: ему чудится, что она на грани опасного срыва.
Американский видеохудожник Билл Виола как-то сказал, что, когда «терпишь провал» или запинаешься, это оптимальное состояние для творческой работы. Джон Балдессари сказал: «Искусство рождается из провалов». Некоторые художники гордятся тем, что предпринимают колоссальные усилия в сферах, где рискуют провалиться. Сэмюэль Беккет: «Всегда пробовал. Всегда проваливался. Ничего. Попробуй снова. Провались снова. Провались получше». Голландский художник-концептуалист Бас Ян Адер: «Всё на свете – провал».
Адер подразумевал под «провалом» падение в буквальном смысле. Падать он был великий мастер. Снимал сам себя на камеру – как падает с крыши своего дома, как падает в канал, как падает с дерева. Запечатлевал свои провалы – то, как поскальзывался, то, как с чем-то не справлялся, то, как тягался с гравитацией, то, как пускался в опрометчивые затеи. Есть у него одна работа, от которой особенно щемит сердце: он сфотографировал себя на фоне сосновой рощи: вот он стоит, а вот уже лежит лицом вниз, повален наземь, а вокруг – несколько деревьев, тоже поваленных наземь.
Одним майским вечером, размышляя о провалах, я набрела на Youtube на смешную и меланхоличную хореографическую постановку Пины Бауш. В одной из первых сцен спектакля («1980 – пьеса Пины Бауш») женщина принимается скакать по сцене, описывая широкий круг, взмахивая белым носовым платком. «Я ус-та-ла, я ус-та-ла», – декламирует она в энергичном ритме, а фоном звучит «Колыбельная» Брамса. И всё кружит и кружит, а ее одолевает неподдельная усталость. Декламация становится сбивчивой, шаги – неуклюжими. Рука подрагивает от натуги – ей всё труднее держать платок на весу.
Этот спектакль Бауш поставила вскоре после того, как умер от лейкемии Рольф Борзик – человек, который долгое время был ее спутником жизни и главным художником ее постановок.
Иногда мы запинаемся не потому, будто почва уходит из-под ног, а потому, что это изнурительно – всё шагать и шагать, всё пробовать и пробовать, всё выполнять снова и снова одни и те же операции.
В данную минуту мы сильны, а в следующую – ранимы, вот и запинаемся: мы ведь не роботы, а если удача не против нас, восстанавливаем равновесие.
«Однажды у меня на глазах буря так разбушевалась, что ветер моментально вырвал с корнем два столетних дерева. На следующий день я подошла к обломкам и нашла на земле несколько птичьих гнезд, абсолютно целых: они совершенно не пострадали. То, что невесомое оказывается долговечнее, чем массивное, то, что в нашем мире случаются такие нелогичные капризы судьбы… всё это не выходит у меня из головы.
Не знаю, как это понимать».
МЭРИ РАФФЛ из «Безумие, дыба и мед: собрание лекций»
В мае перелетные птицы двигались целыми волнами по городским оврагам, паркам и задворкам. Как-то утром после завтрака сыновья и я увидели на нашем кусте сирени изящного магнолиевого певуна. Мы столпились у балконной двери и смотрели на эту крошку с желтой в черную полоску грудкой. По моим прикидкам, весила она не больше, чем фломастер. Эта птица прилетела, вероятно, из Центральной Америки, а в Торонто отдыхала и отъедалась по дороге к своим гнездовьям на севере Канады. Возможно, целых шестьдесят часов пролетела без передышки. Мне явственно представилось, как она работает куцыми крылышками и чирикает: «Я ус-та-ла, я ус-тала», а все остальные певчие птицы – все пятьдесят миллионов, которые, как считается, пролетают через Торонто в пору весенней миграции – подхватывают: «Я ус-та-ла, я ус-та-ла». Мы можем поучиться настырности у этих птиц, добирающихся издалека – из аргентинской пампы и амазонских джунглей, из гибнущих южных лесов в столь же бедствующие северные леса. Я хочу научиться быть такой же бесстрашной, как перелетные птицы, не растерять эту несокрушимую силу духа.
Каждую ночь во мраке струился невидимый поток певчих птиц. Иногда они подлетали так близко, что в открытые окна нам были слышны их крики.
Через несколько дней после того, как мы видели магнолиевого лесного бегуна, я повезла поздно вечером отца на МРТ: обследование было плановое, чтобы проверить, не прогрессирует ли аневризма головного мозга. Он первый раз отправлялся в больницу после того, как из нее сбежал. Я обещала, что мы там долго не задержимся. Его всё еще пошатывало, в движениях сквозила легкая нерешительность, но он стал чуть тверже держаться на ногах. Пока длилась часовая процедура, я сидела в тихой приемной. По большому телевизору, висевшему на стене, показывали новости. Крис Хэдфилд, первый в истории канадский командир МКС, только что приземлился после почти пяти месяцев на орбите. Три парашюта замедлили падение спускаемого аппарата, и он благополучно совершил посадку в плоских степях Южно-Центрального Казахстана.
Я услышала свое имя, огляделась – и увидела, что мой восьмидесятичетырехлетний отец пробирается ко мне, будто по накрененной палубе. МРТ завершилась. Лицо у него было светло-серое. Он сказал, что сзади под левым коленом у него какая-то резь. По его глазам я поняла, что боль очень сильная. Я отвезла его на лифте двумя этажами ниже, в отделение экстренной помощи. «Раз уж мы здесь, зайдем», – сказала я с деланным спокойствием.
Медсестра провела нас в приемный покой. Моего отца, седовласого и хрупкого, с римским носом, усадили в кресло с откидной спинкой под другим телевизором. На экране Крис Хэдфилд, с залысинами и знаменитыми усами, тоже сидел в кресле с откидной спинкой. Хэдфилд проходил предварительный медосмотр, а тем временем заново привыкал к земной гравитации. Я смотрела, как врач надевает на руку отца манжету тонометра, а в телевизоре врач надевал манжету на руку Хэдфилда.
Рефлексы у отца были неважные, но пульс на стопе – хороший. Боль начала стихать. Лицо перестало быть страдальческой маской. Врач заверил нас, что отец придет в норму.
– А как бороться с головокружениями? – спросила я.
– Возможно, они со временем ослабнут, – сказал врач и отвел взгляд.
Отец истолковал это так, что потихонечку идет на поправку, что есть робкая надежда