Байкал считалось вторым крупным шагом, после переправы через Татарский пролив.
Песни беглых о Байкале многочисленны, но во всех звучит жалоба на его жестокость и злобу, и просьба помиловать бедных сиротинушек. В сказаниях народных это озеро-море называется «святым», варнаки же называли его «Байкал-батюшка», сравнивая его с суровым и немилостивым стариком-отцом. Крики многочисленных чаек, раздававшиеся над бурными волнами озера, напоминали беглым плач и стенания родных сестер, при отправлении в далекую каторгу. Тоска по отчему дому и семейному очагу затрагивала лучшие струны души беглого и заставляла их звенеть чистыми, как кристалл, звуками.
Немногие решались обойти Байкал с юга или с севера, так как там ждала их почти верная смерть от пули кордонного стражника или туземного охотника. Последний охотился на белого, как на зверя, чтобы попользоваться лохмотьями его одежды и обуви, или запасами хлеба, полученного от сердобольных жителей попутных деревень, снабжавших несчастненьких одеждой и кое-каким продовольствием. Охота на беглых называлась здесь «охотою на горбачей», так как варнаки несли свои пожитки в мешках за спиною.
Иногда беглым удавалось раздобыть себе ружья у бродячих инородцев, но это доставалось всегда ценой человеческих жизней. Оружие давало возможность варнаку существовать охотой на крупного зверя и не бояться встречи с вооруженным туземцем.
В конечном результате, после многолетних мытарств и скитаний по тайге, беглому иногда удавалось достигнуть земли обетованной, т. е. милой его сердцу родины. Он попадал к себе домой, виделся с родными и друзьями, но здесь положение его становилось тяжелым и невыносимым. Его нелегальное существование подвергало всех его родных и знакомых юридической ответственности; скрываться не было уже возможности, и беглый, скрепя сердце, должен был расстаться с родиной и снова бежать, куда глаза глядят, скитаясь по белу свету, пока случай не выдавал его властям, или он сам добровольно не являлся в полицию, в качестве «Ивана Непомнящего».
Такие добровольцы ссылались обыкновенно в Сибирь на поселение и жили там до нового побега. В большинстве случаев побеги повторялись многократно, и новая весна гнала беглецов в тайгу, под ее надежную защиту. Некоторые беглые поздней осенью добровольно возвращались в тюрьму, проводили там зиму, а весной уходили опять бродяжить на все лето, до наступления морозов; и так до бесконечности тянули они свою жизнь, пока избавительница-смерть не исключала их из списков «Непомнящих».
Были и такие, которые не сдавались добровольно, продолжая вести бродяжническую жизнь в тайге, превращаясь в закоренелых варнаков-таежников. Эти люди предпочитали одинокую смерть в диких лесных трущобах суровому и жестокому режиму каторжных тюрем, где человек лишен был самых элементарных прав, в виде примитивной физической свободы.
Старая дремучая тайга много видела человеческих драм и скрывала их в своих недрах, сохраняя тайные слезы неутешного горя и кровь безвестных убийств.
С проведением Китайско-Восточной железной дороги, беглые с Сахалина шли не только вверх по Амуру, но и по северной части Маньчжурии, придерживаясь линии железной дороги и ее населенных пунктов, где они имели свою базу, служившую им резервом для пополнения запасов продовольствия.
Возраст беглых был самый разнообразный, но все же преобладал средний, от 39 до 45 лет. Старики выше пятидесяти лет, ветераны каторги, были вожаками этих своеобразных таежных артелей и хранителями оригинального обычного права, которое служило связующим звеном этих миниатюрных республик первобытного леса.
Жестокая и беспощадная борьба за существование и суровая дисциплина каторжной тюрьмы выработали и создали законы этого права, сплачивавшего пеструю, разношерстную массу людей в одно целое, в крепкий и стойкий организм. Все эти люди, выброшенные за борт общественности и государственности, отверженные и угнетенные, были членами особого примитивного социального образования, созданного самою природою, вне всякого влияния культуры и цивилизации. Они имели свою этику, свою логику и их психология отличалась первобытною оригинальностью.
Слишком молодой элемент в этих артелях отсутствовал, так как хрупкий, не окрепший физически, юношеский организм не выдерживал тяжелых условий таежной жизни и погибал чрезвычайно быстро. Как исключение, среди беглых можно было встретить юных уроженцев Кавказских гор; но здесь не физические, а скорее духовные качества давали необходимую силу и энергию свободолюбивым горцам, к достижению своей заветной цели.
Через Маньчжурию беглые пробирались по лесам, держась от линии Китайско-Восточной железной дороги на расстоянии 10–20 километров. От времени до времени они выходили к поселкам и постам охранной стражи, где всегда получали хлеб, а иногда и кое-какую одежду. Русское население относилось к ним благодушно и помогало им, по мере возможности, но местное китайское население в большинстве случаев, было настроено к ним враждебно, вследствие того, что беглые не всегда вели себя корректно по отношению китайцев.
При встречах с беглыми в тайге, мне приходилось проводить сними более или менее продолжительное время, причем отношения между нами всегда были прекрасные и они никогда не позволяли себе ничего предосудительного. Держали они себя с большим достоинством, были предупредительны и вежливы. Это нельзя объяснить боязнью перед людьми хорошо вооруженными, но своеобразной этикой и традициями.
Особенно памятны для меня были темные таежные ночи у костра, когда группа лесных бродяг, сибирских варнаков, во главе с каким-нибудь седовласым старцем, ветераном сахалинской каторги, затягивала свои печальные, заунывные песни, и дикая дремучая тайга вторила им немолчным шумом. Звуки этих песен будили далекое горное эхо, замирая в недрах неисходного Шу хая. В них слышались то тоска и горе бескрайное, как море глубокое, безграничное, то богатырская сила и удаль.
Горы, леса и долины внимали этой песне и теплая летняя ночь, окутав мир своим пологом, искрилась миллиардами звезд. Суровые бородатые люди, разместившись вокруг костра, пели свой торжественный гимн великой, прекрасной природе. Басовые глубокие ноты этой песни, как звуки органа, потрясая своды угрюмого кедровника, рокотали в дреме притихших лесов и неслись вдаль, замирая в скалистых ущельях Лао Лина…
Каждую песнь начинал «запевало», обладавший сильным, красивым тенором; он исполнял первую фразу песни, которую подхватывал весь хор, состоявший преимущественно из басов, в конце каждой строфы тенора повторяли последнюю фразу, в виде припева.
Эти песни сибирских варнаков о дикой обстановке тайги производили захватывающее впечатление своей самобытностью и грозною стихийною силой. На каторге и в обстановке тюрьмы они исполнялись под аккомпанемент кандалов; на воле же, под покровом темного леса, аккомпанемент этот заменялся шумом деревьев и рокотом волн горных потоков.
В настоящее время песни эти забываются и народная память утрачивает их первоначальную чистоту. Слышать их можно только в самых глухих уголках Сибири, от старых каторжан, уцелевших в водовороте житейского моря, в жестокой борьбе за существование. Одну из этих песен, слышанную мной в глухих кедровниках верховьев реки Майхо, я