всего переделанное, они у венгров странные. Он резко выключил радио; жена мало что поняла из его скупых объяснений: только то, что там как‑то замешаны евреи, и Гитлер, и друг детства, с которым доктор Чардак потерял связь, – вот он‑то на самом деле жил в Италии. Но, заметив расстроенный и неподвижный взгляд мужа, уперевшийся в лобовое стекло, она решила больше ни о чем не спрашивать.
Эта ночь на острове была такой же, как и все остальные. Когда переставал храпеть Раймон, принимались пищать комары, а когда они умолкали, стихал и шум в соседней палатке. Но все это Вилли мешало только в первые дни, когда он обгорел на солнце. И вовсе не из‑за Герды и Андре он не смыкал глаз. «Надеюсь, на сей раз очередь Герды!» – повторял он себе снова и снова, пребывая почти в эйфории. Но кто мог разделить с ним его чувство? Рут, которая нежданно-негаданно осталась одна в гостинице, потому что Герда переехала к Вилли, и теперь, едва увидев бывшую соседку, переходила на другую сторону улицы? Или Георг, которому были пожалованы права и привилегии брошенного возлюбленного? Потому что никто не заметил, что первые отношения после Георга Курицкеса у Герды Похорилле были с ним – с Таксой.
Но на том острове произошло нечто невероятное, и он был тому единственным и самым недостойным свидетелем.
В палатке, установленной в тени крепости, где когда‑то, по легенде, томился в заключении невинный узник, слушая свистящее дыхание Раймона, комаров, поразительно высокие ноты, которые брала Герда (за ними следовал приглушенный смех), и испытывая чувство вины за то, что поддался девушке своего лучшего друга, Вилли чувствовал себя одиноким. Не было никого, кому он мог бы сказать: «На сей раз ее очередь!»
Он полагал, что похоронил прошлое, но оттуда внезапно появился доктор Курицкес.
И вот он едва ли не бежит по Хертель-авеню, твердо решив больше не терять времени: не покупать сладостей и не повторять самому себе, словно перед судом присяжных, куда его не вызывали, что Герда порвала с Георгом до того, как по‑настоящему поцеловала его, Вилли. И Георг должен был об этом знать, иначе не позвонил бы ему, поддавшись внезапному порыву, причина которому – нерушимая, вопреки годам и расстояниям, привязанность старинных друзей.
Но и чувство вины никуда не исчезло. В силу ли схожести их идейных убеждений или из гордости, но Георг никогда не требовал от него ответа, а Вилли так и не решился ему сказать, что тогда не только заблуждался, но и повел себя подло. Так умерла их дружба, и сегодняшний телефонный звонок вряд ли сможет ее возродить.
Доктор Чардак машинально ускоряет шаг, направляясь к недавно открывшемуся итальянскому ресторану, в котором он еще не бывал. Он выходит с коробочкой с канноли и бумажным пакетом, который скрывает, согласно американским законам, бутылку, прибывшую он сам уже забыл с какого виноградника. Это и не важно, дома выяснит. Нести бутылку, держа ее за обернутое коричневой бумагой горлышко, когда вторая рука занята, неудобно, и это еще одна причина шагать быстрее.
Двадцать пять лет, чтобы признать несуществующую вину и простить себя.
Но он был прав в ту ночь на острове Сент-Маргерит, когда, пребывая в эйфории, сдобренной Schadenfreude[96] (нет, передать значение этого слова он даже не пытается), вглядывался в полутьму палатки, пока не наступало печальное затишье, нарушаемое лишь первыми криками чаек. Теперь он сказал бы Георгу, что бессмысленно надеяться, ждать, мучить себя тайком, как это делал он сам.
Он оказался прав и два года спустя, после тех каникул (снова было лето, но никто не собирался на отдых), когда, в бреду и суете партийных похорон дочери Парижа, павшей в борьбе с фашизмом, он уловил, как далеко их всех отбросило ударной волной, вызванной этой немыслимой потерей, точно взрывом.
Они уже знали, что Герда мертва, три дня ждали ее тело в Париже и потом еще три дня оставались рядом с ней, прежде чем гроб повезли на кладбище.
Измученные, маленькими (по сравнению с фабричными и партийными) группами они держались неподалеку от головы колонны: он с Раймоном, два плотных ряда друзей из СРПГ, Чики Вайс и другие венгры, Картье-Брессон, возвышавшийся над Шимом так, что того не было видно (или Шима правда не было, он еще не вернулся из Испании?). Они искали друг друга глазами, но не слишком настойчиво, искали во главе процессии затылок Капы или Рут, тащившую за собой по все круче забиравшим вверх улицам отца Герды, а рядом шел брат Герды (Карл или Оскар? Он уже забыл…), которые приехали из сербского городка, где семья Герды укрылась после отъезда из Германии.
Они продвигались с неумолимой размеренностью массовых шествий, оглушенные звуками духового оркестра, без конца повторявшего похоронный марш. Процессия пересекла площадь Опера, свернула на Большие бульвары, перешла канал, где Андре Фридман когда‑то завидовал рыбакам-пенсионерам, добралась до Менильмонтана и застыла у входа на кладбище Пер-Лашез и на его дорожках, ведущих к стене Коммунаров.
Утопая в транспарантах и красных флагах, толпа обступила могилу так плотно, что выступавших не было видно. От рабочих масс несло по́том, но еще сильнее воняли венки и букеты, увядшие после многочасового шествия на солнцепеке. Торжественные и воинственные речи, телеграммы, стихи (или это были поэтичные фразы?), посвященные погибшему в Брунете жаворонку, чья песня никогда не смолкнет, напоминали, что в этот день, 1 августа 1937 года, ей должно было исполниться двадцать семь лет – храбрейшему товарищу, «нашей Герде», отдавшей свою молодую жизнь за борьбу, которая – она знала – определяла будущее их всех. Как и все в очереди на прощание, они слушали речи лишь затем, чтобы дождаться, когда те смолкнут, перестанут оглушать, и можно будет онемевшими руками бросить в могилу цветы и пригоршню земли. Но, как бы то ни было, похороны закончились.
Но два дня назад собравшиеся на вокзале Аустерлиц показались бы каплей в море по сравнению с толпами, которые пройдут по Парижу в воскресенье. Пришли в основном знаменитости и друзья – почти все те, кто столпился у редакции «Сё суар»[97], увидев в газете фотографию мадемуазель Таро в траурной рамке.
Вилли не сразу пришло в голову отправиться в редакцию: сначала он бросился в гостиницу на улицу Вавен в поисках Капы, но застал там Зому Курицкеса, только что из Неаполя, потрясенного и совершенно растерянного. Вилли повел его к Рут, в надежде, что она поможет Зоме прийти в себя. Но консьержка сказала, что