Несмотря на большую занятость, Чайковский написал в московские годы необычайно много. Драгоценной оказалась приобретенная им в Петербурге высокая профессиональная выучка. Чайковский работал как ремесленник, как мастер, в самом высоком и точном смысле этих слов. Он чуждался не только внешних примет «художественной натуры» — эффектной задумчивости, невинных причуд в костюме и манере держать себя — всего, что казалось ему пошлой мишурой. Он сурово осуждал и всякое гениальничанье в области художественного труда, пренебрежение к повседневной, невидной работе, барское, как он считал, ожидание вдохновения. «Вдохновение, — говаривал он, — гостья, которая не любит посещать ленивых».
Чайковский писал свои произведения день за днем, редко делая перерывы в работе, еще реже давая себе отдых. Он работал, как научил его А. Рубинштейн, занося на ходу мелькнувшие музыкальные мысли в записную книжку, не нарушая естественного потока творчества и уверенно пропуская недающееся место, зная, что потом он сможет заполнить образовавшийся пробел. Ему не приходилось приводить себя в рабочее состояние. Музыка стала его языком, самым естественным и самым полным выражением его мыслей и чувств. Душевный опыт, накопленный за двадцать пять лет жизни, не расточился, как это часто бывает, на мелочи, не оказался замутненным житейскими заботами, он стал неиссякаемым источником музыкального творчества. Чайковский сделался композитором, успев вполне определиться как человек. Вероятно, поэтому уже произведения первых лет московской жизни, от фортепьянной пьесы и до симфонии, от романса до оперы, несут на себе печать неповторимой личности Чайковского.
Каким же был этот человек, ведущий с нами задушевные беседы долгие годы спустя, после того как отошла в прошлое его эпоха?
Внешний облик его восстановить нетрудно. Необыкновенно выразительные голубые глаза, менявшие оттенок и казавшиеся иногда совсем темными, широкий открытый лоб с характерной для музыканта резко очерченной нижней границей, опускающейся над самыми глазами, мягкие усы, скрадывающие рисунок губ, и мягкая русая бородка, еще более оттеняющая юношескую свежесть лица, — таким запомнили Петра Ильича его друзья и ученики. Чайковский, вспоминает Кашкин об их первой встрече, «показался мне очень привлекательным и красивым; по крайней мере в лице его был ясный отпечаток талантливости, и вместе с тем оно светилось добротой и умом». Все он делал быстро: быстро ходил, быстро просматривал газеты, читал книги и писал письма, торопливо, точно боясь опоздать, затягивался папироской, а работал с быстротой почти неимоверной!
«При всей пылкости и впечатлительности своей натуры, — пишет Кашкин, с которым Чайковский быстро подружился, — Петр Ильич всегда был олицетворением порядка и аккуратности, в особенности в своих занятиях, и всегда умел ценить время». Он обладал «какой-то особенно выработанной техникой труда, в которой все было предусмотрено в смысле простоты и практичности приемов, точно у хирурга на операции. Это умение также сберегало ему немало времени и позволяло работать с непостижимой для других скоростью».
Разгадка этой непостижимой скорости заключалась прежде всего в выработанной Чайковским уже в консерваторские годы способности целиком сосредоточиться на работе, отстранив все отвлекающее, в умении вложить всего себя в то, чем он сейчас был занят. Человек редко является хозяином своих навыков, знаний и возможностей, большинство их лежит втуне, используясь от случая к случаю. Гений в значительной мере тем и отличается от обычного человека, что использует свои силы целеустремленно и полностью, черпает их с самого дна.
Состояние глубокой сосредоточенности нередко не ограничивалось у Петра Ильича рабочими часами.
В таком состоянии Петру Ильичу можно было, не ожидая возражения, говорить или, наоборот, слышать от него самые странные вещи. Ларош и Николай Рубинштейн, оба наделенные в избытке чувством юмора, доставляли себе в такие минуты невинное удовольствие «разыгрывать» Чайковского, задавая с серьезным видом несуразные вопросы или к буйной радости окружающих обстоятельно рассказывая ему несусветный вздор. Более чуткие друзья не позволяли себе вышучивать его рассеянность, достойную скорее почтительного, чем насмешливого отношения: ведь она означала только то, что Чайковский в это мгновение продолжал работать.
Странно, что Н. Г. Рубинштейн, человек, бесспорно, умный и сердечный, притом чрезвычайно близкий Чайковскому по художественному направлению, так и не сумел установить с Петром Ильичом беспримесно хорошие отношения. Первой ошибкой было, вероятно, то, что он пригласил Петра Ильича поселиться у него на квартире. Разница натур, воспитания, навыков в работе сказалась при этом самым невыгодным образом. Рубинштейн не переносил одиночества, Чайковский во время работы жестоко страдал от присутствия посторонних; Рубинштейн вел крайне беспорядочный образ жизни, нередко возвращаясь домой с рассветом, Чайковский со времен раннего детства любил строгий распорядок дня. Шумное соседство консерватории, при которой находилась квартира Рубинштейна, не раз заставляло Петра Ильича спасаться в ближайший трактир, там в дневные часы он мог работать без помехи. Временами Чайковский прямо ненавидел свою комнату, где он никогда не чувствовал себя дома, где в любой момент к нему могли ввалиться бесцеремонные приятели. А между тем прошло почти шесть лет, прежде чем материальные обстоятельства позволили Чайковскому поселиться отдельно. Еще больше осложнила отношения та дружеская, но несколько утомительная и недостаточно деликатная опека, которую взял на себя Рубинштейн по отношению к Чайковскому. Глубоко загнанный внутрь протест против этой опеки отравлял чувство благодарности, вносил в дружбу оттенок принуждения и скрытого раздражения. Поэтому отношение Чайковского к Рубинштейну двоилось.
Горько думать, что Николай Рубинштейн, вполне оценивший талант Чайковского и с неукротимой энергией пропагандировавший его произведения, Рубинштейн — первый и, по убеждению композитора, лучший исполнитель его симфонических и фортепьянных сочинений, в сущности, совсем не понял характера человека, с которым его столкнула жизнь и дружба с которым могла бы стать благороднейшим образцом союза двух великих художников. Николаю Рубинштейну не нравилась чрезмерная, как ему казалось, мягкость Чайковского. Ему хотелось, чтобы Петр Ильич был закаленнее, тверже, бескомпромисснее в личных отношениях, свободнее от нервной впечатлительности, короче, чтобы он, оставаясь Чайковским, в то же время был совсем другим. Рубинштейн не угадал в своем друге того, что так глубоко почувствовал Ларош. Он не понял его природы, в которой, как писал Ларош после смерти Петра Ильича, соединялись нежность и нервность, бросавшиеся в глаза всем, с мужественной энергией, мало сказывавшейся в сношениях с внешним миром, но лежавшей в основе его характера.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});