Одна строфа из «Иронической элегии» Андрея, которая говорит о поэтическом творчестве, может служить примером эволюции моих переводов. Вот что Андрей говорит о себе в этой строфе:
Был крепок стих, как рафинад.Свистал хоккейным бомбардиром.Я разучился рифмовать.Не получается.
Данный мне подстрочник передавал эти слова так:
My verse was strong. A solid lump.It swished over the ice to its goal.I have unlearned to rhyme.It doesn' t come off.
Он казался мне туманным и неточным. Мне не нравился перевод слов «рафинад» и «свистал». Конкретного образа не получалось. Я посоветовался с моим консультантом, и тот предложил такой вариант:
My verse was solid once, like crystal sugar.It whistled like a hockey puck.But I've forgotten how to rhyme.It works no more.
Теперь все прояснилось: введение слов «hockey puck» не оставляло сомнений в том, что именно «свистело», и поскольку хоккей был упомянут, не было необходимости говорить «по льду». И все-таки строфа казалась мне многословной и тяжеловесной, не вяжущейся с быстрым и энергичным образом.
В Вашингтоне я разобрал это стихотворение с Андреем – опять-таки в баре гостиницы «Конгрешонал». На вопрос, что он хотел сказать первой строчкой, Андрей ответил, что главным словом в ней считает «кристальный», что кристальный сахар – это буквальный перевод, но сахар нужен только для рифмы, и переводить его не обязательно. В конце концов, повозившись с этой строфой, я остановился на следующем:
My verse was solid – like crystal;A hockey puck, it zinged to its goal.But I can't rhyme anymore;I've lost the knack.
Вот так, по-моему, Вознесенский должен звучать по-английски…
Иногда при переводе приходилось прибегать к большим вольностям. Мне очень повезло, так как я всегда шел на них с одобрения и разрешения автора. Вот, например, заключительная строфа «Стриптиза»:
«Вы Америка?» – спрошу, как идиот.Она сядет, сигаретку разомнет.«Мальчик, – скажет, – ах, какой у вас акцент!Закажите мне мартини и абсент».
Я указал Андрею, что в Америке никогда, ни в одном баре, никто – даже самая бесшабашная мастерица стриптиза не закажет «мартини и абсент». Соответствующий американский эквивалент – двойной мартини. Поэтому в переводе я зарифмовал этот напиток подобно тому, как автор поступил с «абсентом» в подлиннике:
«Are you America?» I'll ask like an idiot;She'll sit down, tap her cigarette.«Are you kidding, kiddo?» she'll answer me.«Better make mine a double martini!»
Профессора-буквоеды, знакомясь с моим переводом, обязательно указывают на эту «ошибку». Один такой буквоед напал на мой перевод заключительных строк «Ночного аэропорта в Нью-Йорке»:
Бруклин – дурак, твердокаменный черт.Памятник эры —Аэропорт.
В моем переводе это место выглядит так:
Brooklyn Bridge, rearing its idiot stone, cannot consortWith this monument of the era,The airport.
В переводе совершенно необходимо сказать не Бруклин, а «Бруклинский мост», хотя в русском подлиннике этого не требуется. Английский же читатель может подумать, что поэт имеет в виду не мост, а район Нью-Йорка. Русский читатель сразу же ассоциирует «Бруклин» со стихотворением Маяковского «Бруклинский мост», в котором этот мост превозносится как техническое достижение современности. Достижение это, однако, в глазах Вознесенского отступает на второй план перед Аэропортом имени Кеннеди в Нью-Йорке. Профессор, пожелавший исправить меня, просто не понимал, какими путями движется поэтическая мысль…
Переводя моего друга Андрея Вознесенского, я еще больше сблизился с ним и с его страной, хотя я почти не знаю русского языка. «Форма не в счет, – сказал он мне однажды. – Форма должна быть ясной, бездонной, беспокойной, словно небо, в котором только радиолокатор может уловить присутствие самолета». В переводах я и пытался сохранить эту форму – это ясное, бездонное небо, в котором строчки могли бы парить так, как достойны парить строчки поэта, обладающего талантом, мудростью и мужеством.
Библиофильская история об издателе «Флег… но»
Нижеследующий сюжет связан не только с именем моего любимого поэта, но и, быть может, в большей степени с моей библиофильской страстью.
В 1977 году знакомый профессор литературы, выезжавший иногда на Запад с чтением лекций, зная о моем пристрастии к собиранию поэтических изданий, пригласил к себе в гости, интригующе проговорив: «У меня для вас сюрприз». Прикинув, что меня наверняка ждет какая-нибудь библиофильская редкость, я на другой же день помчался к нему на окраину Москвы. Прямо на пороге профессор раскрыл свою тайну: «Вряд ли вы слышали имя издателя Флегона! Его книги у нас запрещены. Но, зная, что вы собираете все издания Вознесенского, я решил приобрести для вас в Мюнхене эту книгу. Вот она, – и он положил передо мной книгу стихов Андрея Вознесенского под названием «Мой любовный дневник», изданную в Лондоне в 1966 году на русском языке издательством, название которого «Flegon Press» тогда мне ни о чем не говорило. – Предлагаю обмен. Мне нужен «Словарь иноязычных выражений и слов» Бабкина и Шендецова, который, я знаю, у вас имеется».
Надо сказать, мой приятель не первый раз просил у меня этот, можно сказать, уникальный словарь, изданный ничтожным тиражом. Но всякий раз я отказывал, считая трехтомник настоящей библиографической редкостью. Теперь я не думал ни минуты. Поставить на полку привезенную из-за границы редкую книгу любимого поэта стало для меня настоящим праздником.
Придя домой, я перелистал книгу и был удивлен не только пошло-откровенными иллюстрациями, но и открыто антисоветскими предисловием и комментариями к стихам. Позвонил Андрею и рассказал о своем новом приобретении. Вознесенский разразился гневной тирадой в адрес издателя, назвав его провокатором и негодяем. Вот как спустя много лет в своих мемуарах он комментирует выход той книги:
«В 1966 году я выступал в Оксфорде. Читал новые стихи. Некий издатель по имени Флегон поставил на сцену магнитофон и записал мои неопубликованные вещи. Накануне я отказался подписать с ним договор. К тому времени у моих книг были солидные издатели: «Оксфорд-пресс», «Гроув-пресс», «Даблдэй». Я подошел к магнитофону, вынул кассету с записью моего вечера и положил в карман. Тот взревел, кинулся на сцену, но было поздно. Вечером профессор Н. Н. Оболенский, автор «Антологии русской поэзии», пригласил меня домой ужинать. Во время ужина меня вызвал статный полицейский офицер: «Мы получили заявление о том, что вы обвиняетесь в похищении частного имущества – кассеты». – «Да, но похищено мое имущество – мой голос, он на кассете». – «Что же будем делать?» – «Давайте сотрем мой голос, а кассету вернем владельцу». Офицер Ее Величества согласился. В присутствии профессора Оболенского запись моего вечера стерли. Кассету вернули. Кстати, я подумал: а как бы вел себя советский милиционер в подобной ситуации? Флегон был в ярости. Он подал в суд. Мало того, он в качестве мести осуществил пиратское издание моей книги, назвав ее «Мой любовный дневник», предисловию к которой позавидовали бы Кочетов и Шевцов, обвинявшие меня в антисоветизме. Издательство «Флегон-пресс» имело темное происхождение. Оно специализировалось на компромате на наших писателей: Солженицына, Окуджаву, издавало именно по-русски, и эти книги ложились на столы наших властей, вызывая громы и молнии. Флегон работал на наших сторонников зажима, в стихах я назвал моего преследователя «Флег… но», учитывая уровень адресата.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});