— Знать-то знаем, — сказал Венька. — Но говорить не будем. И не проси. Не наше это дело — разлучать людей.
— Все равно я все узнаю, — погрозилась женщина. — Я самого Савелия допытаю. Он мне скажет. И Лазарь Баукин бы сказал. Он мой верный человек. Но его сейчас Константин Иваныч до себя не допускает. Пусть, говорит, сперва пройдет какое-то испытание. А Савелий мне велел обуть и одеть Баукина, когда он от сыскарей убежал. И товарищей его велел обиходить. Это, говорит, считай, как приказ самого Константин Иваныча… Дедушка, крестный, вы чего там опять стонете? — повернулась она к печке. — Вам попить, что ли, дать? Или вы на двор хотите?
— Язык бы я тебе хотел откусить, — послышался с печки дребезжащий старческий, но еще ясный голос. — Больно длинный у тебя язык…
— Язык у меня, дедушка, какой есть от дня рождения, такой и останется. А вы спите. Вы мне всю душу вымотали. А эти люди от Савелия пришли. По важному делу.
Мне мучительно хотелось узнать, кто же это такой Савелий. Может, я уже знаю его по фамилии, но не знаю по имени?
Все-таки нам многие уже известны из окружения Кости Воронцова. Не напрасно же мы занимаемся этим делом. А про Савелия я никогда не слыхал.
И еще закрадывалась тревога: а вдруг сейчас сюда явится сам Савелий? И не один. Погода ведь в самом деле подходящая для бандитских визитов.
За окнами все еще беснуется пурга. И, пожалуй, будет бесноваться всю ночь. Вот получилась бы красивая картина, если б сюда явился Савелий!
Но больше всего я боялся, что Венька сейчас захочет идти отсюда на Большие выселки или прямо в Проказово. А я нисколько не отдохнул. Я даже излишне разомлел тут от тепла и от этого первачка. Неужели Венька действительно захочет сейчас обратно идти через пургу?
Дедушка опять застонал на печке, забормотал что-то. И в комнате явственно запахло залежанным тюфяком.
— Да ну его! — покосилась на печку женщина. — Еле живой, в чем душа теплится, а все шпионит за мной. Бывший околоточный надзиратель. Приехал из самого Владивостока доживать свой век в тайгу. Он не родной мне. Он мне крестный. Но Савелий велел его обихаживать. Говорит, он еще потребуется.
Женщина перекинула через плечо холщовое, для посуды, полотенце и стала собирать со стола.
Видно, что она привыкла к порядку, к аккуратности. В избе чисто. На стене перед столом большое зеркало. И она, собирая посуду и разговаривая с нами, изредка поглядывает на себя в зеркало. Как-то сбоку поглядывает, точно хочет разглядеть свое ухо, в котором мерцает длинная, на длинной прицепке серьга с малиновым камешком.
— Вам, ребята, где постелить? — весело спрашивает она. — У печки? Или же на кровати ляжете? — И, не ожидая ответа, сама решает: — Я вам постелю у печки. Тут теплее. А то у нас к утру изба выстывает…
— Нам только выйти на минутку надо, — встал из-за стола Венька.
— Выходите, выходите, конечно, — засмеялась женщина. — Вся ночь еще впереди. А то с вами, не дай бог, что-нибудь случится, как вон с дедушкой, моим крестным, все время случается. Замучил он меня в отличку. Глаза бы мои на него не смотрели и уши мои бы не слышали. Чистый дьявол на печке. От старого режима.
Мы вышли на крыльцо. Пурга все взвизгивала и выла. И мне в этой густой, крутящейся темноте, обступившей избу, вдруг показалось, что мы стоим не на земле, а на какой-то еще неизвестной планете.
Под горой кипела в бело-черной пене дремучая страшная тайга. Она не казалась такой страшной, когда мы шли через нее. И не верилось теперь, что мы только что через нее шли.
Я спросил Веньку:
— Ну что, будем спать?
Я спросил в том смысле: будем спать или будем делать вид, что спим.
— Будем спать, — сказал Венька.
И мы вернулись в дремотно приятную после ветра духоту избы.
— А крестный, слышите, что болтает? — зашептала женщина. — Будто вы не от Савелия, а будто вы… Ну, словом, будто вы… сыскари…
— Пусть его, — отмахнулся Венька. — А тебя, Кланя, я хочу вот что попросить. Если ночью кто постучит — могут и наши постучать и всякие, погода, ты сама говоришь, подходящая, — ты никому не открывай, позови нас.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
— А если Савелий придет?
— Ну, Савелий — это другое дело…
Венька вел себя, как старый знакомый хозяйки.
На комоде он увидел семерку алебастровых слонов, стоявших в ряд на кружевной салфетке — один другого меньше.
— Это, Кланя, кто тебе слонов подарил? Клочков?
— Клочков. А ты откуда знаешь?
— Я все знаю, — засмеялся Венька, довольный тем, что угадал.
Он мог бы и не угадать. И не обязан был угадывать. Но, угадав, еще больше расположил к себе хозяйку.
Она потрогала большого слона:
— Это Евлампий Григорьевич мне на счастье их подарил. Говорил, они приносят счастье…
— Я это тоже слышал, — кивнул Венька.
— Баукин рассказывал, что они этих слонов в Горюнове нашли, когда потребиловку брали. Там много хороших товаров было, разной мануфактуры и эти слоны. Никто даже внимания на них не обратил, а Евлампий Григорьевич положил их в карман. «Это, — говорит, — для Клавдии». И вот, глядите, как будто пустяк, а женщине всегда приятно, что про нее помнят…
— Это верно, — опять кивнул Венька. И спросил: — А Баукин у тебя давно не бывал?
— Да нет, он на прошлой неделе был. Он часто бывает. Он у меня тут, кажется, дней десять жил, когда из Дударей ушел. Он мне все дрова перепилил и переколол и полотно ворот перебрал…
Я вспомнил изломанное полотно ворот у избы Баукина и спросил:
— А что ж, он дома у себя не живет, в Шумилове? Боится?
Кланька удивленно вскинула на меня свои красивые глаза, обрамленные длинными ресницами.
— Кто? Лазарь боится? — И словно обиделась за него. — Лазарь никого на свете не боится. Я другого такого отчаянного не знаю. Разве только Константин Иваныч будет посмелее. Да и то, наверно, не посмелее, а поумнее. Даже Евлампий Григорьевич, мне говорили, побаивался Лазаря. Боялся, что Лазарь сменит его и сам в атаманы выйдет…
Кланька отошла от комода и по двум приступочкам поднялась на печку. Заговорила о чем-то со стариком.
Я так и не понял, почему Лазарь Баукин не живет в Шумилове. И не знал, удобно ли дальше расспрашивать Кланьку об этом.
А Венька молчал, разглядывая фотографии на стенах.
На фотографиях были изображены мордастые бородатые мужчины в длинных сюртуках, женщины в огромных шляпах и кофточках с пузырящимися на плечах рукавами. Не похоже, что это предки нашей хозяйки. На одной фотографии хмурился какой-то священник или, может быть, архиерей в высоком черном клобуке. Уж он-то, наверное, не родственник Кланьке. А кто знает, может, и родственник. Может, он родственник тех, кто бродит сейчас в бандах. Хотя едва ли они будут выставлять тут свою родню.
Все это скорее всего случайно попало сюда.
В городах на базарах еще продавали, вернее обменивали, на хлеб разную рухлядь, оставшуюся от богатых домов, потрясенных революцией и гражданской войной. Даже старые фотографии выносили на базар, а также дорогие шкатулки, вазы, бронзовые подсвечники в виде ангелочков, венские качалки с плюшевыми сиденьями, сюртуки с атласными отворотами, барские брюки со штрипками и много еще чего.
Богатые крестьяне все это выменивали в городах и развозили по деревням и глухим таежным заимкам.
Вот почему не только у Кланьки Звягиной, но и в других деревенских избах в ту пору можно было встретить самые неожиданные предметы городской роскоши или старины. И это не удивляло нас. Нас не мог здесь удивить граммофон, стоявший рядом с комодом на фигурной тумбочке, или мраморный умывальник, поставленный против комода для украшения.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
Нас удивила сама хозяйка. Поговорив со стариком, она подошла к нам, все еще рассматривавшим фотографии, и, махнув рукой, сказала:
— Ну, это старье. Старые песни. А дальше-то, ребята, как будет?
— Что будет?
— Ну, вся жизнь… Злотников, говорят, уехал со своей шмарой в Японию. Бросил, говорят, свою банду, забрал золотишко и уехал…