Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Экономка любезно обещала хранить дорогой мистеру Уэллеру фонарь в надежнейшем месте, и мистер Пиквик, смеясь, удалился. Телохранители следовали бок о бок: мистер Уэллер-старший был застегнут и закутан от подбородка до сапог, а Сэм, засунув руки в карманы и заломив шляпу набекрень, упрекал на ходу своего отца за крайнее многословие.
Я был немало удивлен, когда, повернувшись, чтобы идти наверх, встретил в коридоре цирюльника в такое позднее время; ибо его присутствие ограничивается каким-нибудь получасом, и то по утрам. Но Джек Редберн, который узнает (чутьем, я думаю) обо всех домашних событиях, очень весело сообщил мне о том, что в этот вечер было основано в кухне общество в подражание нашему, названное «Часы мистера Уэллера», членом коего стал цирюльник, и что он, Джек, обязуется найти способ знакомить меня со всеми его будущими трудами, после чего я попросил его как в собственных интересах, так и в интересах моих читателей сделать это во что бы то ни стало.
IV. Часы мистера Уэллера
Оказывается, как только экономка была оставлена в обществе двух мистеров Уэллеров в первый день знакомства, она тотчас же призвала на помощь цирюльника, мистера Слитерса, который прятался в кухне, ожидая ее зова; не переставая слащаво улыбаться, она представила его как человека, который поможет ей исполнить общественную обязанность — принять почтенных гостей.
— Право же, — сказала она, — без мистера Слитерса я была бы поставлена в очень неловкое положение.
— О неловкости не может быть разговора, сударыня, — сказал мистер Уэллер-старший с величайшей вежливостью, — решительно никакого разговора! Леди, — добавил старый джентльмен, оглядываясь вокруг с видом человека, который устанавливает неопровержимый факт, — леди не может быть неловкой. Натура об этом позаботилась.
Экономка наклонила голову и улыбнулась еще слащавее. Цирюльник, который суетился вокруг мистера Уэллера и Сэма, страстно желая познакомиться с ними ближе, потер руки и воскликнул: «Правильно! Весьма справедливо, сэр!» — после чего Сэм повернулся и молча смотрел на него в упор, в течение нескольких секунд.
— Я знавал только одного из вашей профессии, — сказал Сэм, задумчиво устремив взгляд на краснеющего цирюльника, — но он стоил дюжины и был прямо-таки предан своему делу!
— Он был известен мягкой манерой брить, сэр, — осведомился мистер Слитерс, — или стрижкой и завивкой?
— И тем и другим, — отвечал Сэм. — Мягкое бритье было его натурой, а стрижка и завивка — его гордостью и славой. Все свои радости он получал от своей профессии. Он тратил все деньги на медведей и вдобавок еще влез из-за них в долги, и медведи по целым дням рычали внизу в переднем погребе и бессильно скрежетали зубами, а жир их родственников и друзей продавался в розницу в аптекарских банках в цирюльне наверху, и окно первого этажа было украшено их головами, не говоря уже о том, каким для них было ужасным огорчением видеть, как человек шагает целый день взад и вперед по тротуару с портретом Медведя в предсмертной агонии, а внизу написано крупными буквами: «Еще одно прекрасное животное было убито вчера у Джинкинсона!» Как бы то ни было, а они там жили, и Джинкинсон там жил, пока очень сильно не заболел каким-то внутренним расстройством, у него отнялись ноги, и он был прикован к постели и пролежал очень долго; но даже и в ту пору он так гордился своей профессией, что, как только ему сделалось хуже, доктор, бывало, спускался вниз и говорил: «Сегодня утром Джинкинсон очень плох, нужно расшевелить медведей»); и в самом деле, как только их расшевелят и они поднимут рев, Джинкинсон, как бы он ни был плох, открывает глаза, кричит: «А вот медведи!» — и оживает снова[161].
— Поразительно! — воскликнул цирюльник.
— Ни капельки, — сказал Сэм. — Ничего нет хитрее человеческой природы. Однажды доктор сказал ему: «Завтра я, по обыкновению, наведаюсь утром», — а Джинкинсон хватает его за руку и говорит: «Доктор, говорит, сделайте мне одно одолжение!» — «С удовольствием, Джинкинсон», — говорит доктор. «В таком случае, доктор, — говорит Джинкинсон, — приходите небритым и разрешите мне вас побрить!» — «Согласен», — говорит доктор. «Да благословит вас бог!» — говорит Джинкинсон. На следующий день приходит доктор, а когда Джинкинсон отменно его побрил, он и говорит: «Джинкинсон, говорит, совершенно ясно, что вам это идет на пользу. Так вот, говорит, есть у меня кучер с такой бородой, что у вас на сердце легко станет, когда вы над ней поработаете, и хотя, говорит, выездной лакей не может похвастаться бородой, однако он пробует отпустить такие бакенбарды, что бритва будет для них божеской милостью. Если, говорит, они будут по очереди смотреть за экипажем, когда он ждет внизу, что вам мешает делать им операции каждый день так же, как и мне? У вас, говорит, шестеро ребят, что вам мешает обрить им всем головы и всегда их подбривать? У вас есть два помощника в цирюльне внизу, что вам мешает стричь и завивать их, когда вздумается? Сделайте, говорит, это, и вы опять будете человеком». Джинкинсон стиснул доктору руку и в тот же день принялся за дело; инструменты он держал у себя на постели, и как только чувствовал, что ему становится хуже, брал одного из ребят, которые носились по всему дому, а головы у них были похожи на чистейшие голландские сыры, и снова его брил. Однажды приходит к нему законник писать завещание, и все время, пока он писал, Джинкинсон потихоньку стриг ему волосы большими ножницами. «Что это за щелканье? — нет-нет да и скажет законник. — Похоже на то, что человеку стригут волосы». — «Очень похоже на то, что человеку стригут волосы», — с самым невинным видом говорит Джинкинсон и прячет ножницы. К тому времени, когда законник узнал, в чем дело, он распрощался с последними волосами. Таким манером Джинкинсон держался очень долго, но вот однажды зовет он всех детей одного за другим, бреет каждого наголо и целует в макушку; потом зовет двух помощников, всех их подстригает и завивает в самом элегантном стиле, а потом говорит, что ему хотелось бы услышать голос самого жирного медведя, и эту его просьбу немедленно исполняют; потом он говорит, что чувствует себя очень хорошо и желает остаться один, а потом умирает, но сначала самому себе подстригает волосы и делает один завиток на самой середине лба.
Эта история произвела огромное впечатление не только на мистера Слитерса, но и на экономку, которая проявляла такое желание всем угодить и такое благодушие, что мистер Уэллер со встревоженным видом осведомился шепотом у сына, не зашел ли он слишком далеко.
— Что это значит — «слишком далеко»? — спросил Сэм.
— Да этот — вот комплиментик, Сэмми, насчет неловкости, которой нет и в помине у леди, — пояснил его отец.
— Уж не думаете ли вы, что она влюбилась в вас по этому случаю? — воскликнул Сэм.
— Случались и более чудные вещи, мой мальчик, — хриплым шепотом отвечал мистер Уэллер, — я всегда боюсь влюбить в себя, Сэмми. Знай я, как сделать себя безобразным или неприятным, я бы это сделал, Сэмивел, это лучше, чем жить в постоянном страхе!
В тот момент мистер Уэллер не имел возможности останавливаться на тех опасениях, какие его осаждали, ибо непосредственная причина его страхов проследовала вниз по лестнице, извиняясь при этом, что ведет его в кухню, которую, однако, она вынуждена предложить ему предпочтительно перед своей собственной маленькой комнатой еще и потому, что в кухне удобнее будет курить и она находится в ближайшем соседстве с пивным погребом. Сделанные приготовления в достаточной мере свидетельствовали о том, что это были не пустые слова, ибо на сосновом столе находились солидный кувшин эля и стаканы, подле них лежали чистые трубки и обильный запас табаку для старого джентльмена и его сына, а на кухонном шкафу поблизости — большой кусок холодной говядины и всякая другая снедь. При виде этой сервировки мистер Уэллер сначала разрывался между своей склонностью к общительности и предположением, не следует ли рассматривать эту сервировку как признак того, что в него уже влюбились, но вскоре он уступил своим природным побуждениям и не спеша с веселым лицом уселся за стол.
— Что касается, сударыня, поглощения этой-вот сорной травы в присутствии леди, — сказал мистер Уэллер, беря трубку и снова кладя ее на стол, — то это не годится. Сэмивел, полное воздержание!
— Но я это очень люблю, — сказала экономка.
— Нет! — возразил мистер Уэллер, качая головой. — Нет!
— Честное слово, люблю, — сказала экономка. — Мистер Слитерс знает.
Мистер Уэллер кашлянул и, несмотря на подтверждение цирюльника, снова сказал: «Нет», но менее энергически, чем раньше. Экономка зажгла кусок бумаги и настояла на том, чтобы своими прекрасными руками поднести его к трубке. Мистер Уэллер сопротивлялся; экономка кричала, что обожжет пальцы; мистер Уэллер уступил. Трубка была зажжена, мистер Уэллер сделал хорошую затяжку и, поймав себя на том, что улыбается экономке, тотчас же изменил выражение лица и строго посмотрел на свечку с непреклонным решением никого не влюблять в себя и у других не поощрять мыслей о влюбленности. В этом твердом решении он укрепился, как вдруг услышал голос сына.
- Блюмсберийские крестины - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Рождественская песнь в прозе (пер. Пушешников) - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Посмертные записки Пикквикского клуба - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Замогильные записки Пикквикского клуба - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза