орган, сошли со ступеней и в сгустившихся сумерках зашагали прочь.
Воробей знал: сейчас к ним должен выйти Эдгар Бретц и объявить, что школа стала государственной. Интересно, какое у него будет при этом лицо, думал Воробей.
Всякий раз, как он думал об этом, в душе приятно щекотало. Теперь школа его не давила, он весело и даже, пожалуй, заносчиво бегал взад-вперед по залитым солнцем широким лестницам, словно сбросил с плеч гнет, освободиться от которого не чаял до скончания века. Со злорадством он предвкушал падение злого монаха.
Эдгар Бретц вошел к ним понурый, можно даже сказать, немного сгорбленный; он снял очки и стал протирать их, словно хотел оттянуть время.
— Наша старая школа больше не принадлежит ордену цистерцианцев, — проговорил он бесцветным голосом, и не было в его тоне ни пафоса мученика, ни визгливого возмущения; он стоял перед ними, погруженный в великую печаль, обездоленный, павший духом.
И тотчас волна сочувствия взметнулась в душе мальчика, и было в тот миг Воробью, наверное, тяжелее, чем Эдгару Бретцу.
Парикмахер стоял посреди своего заведения и яростно размахивал руками.
— Это они умеют, — кричал он, — со святой миною жрать в три горла, проповедовать бедность и тут же пинками прогонять бедняков! Небось твоего болвана приятеля ниоткуда не гонят, не шпыняют почем зря. И от папаши его не воротят нос, беседуют по-хорошему, потому как он какая-нибудь да шишка! Вот скажи, кто у твоего приятеля отец, ну, кто?
— У какого приятеля?
— У того, что рядом с тобой сидит.
— Не знаю, — растерянно ответил мальчик.
— Да уж точно что не мужик, не слесарь, даже не парикмахер. Не то и он вылетел бы из Сердца Иисусова как миленький, дрянь они все, эти ваши поганые любимчики, ваши святые попы. Чего рот разеваешь? Я не Христа твоего ругаю, с ним мне делить нечего. Он-то по крайней мере выгнал менял из храма. А вот ваш возлюбленный святой отец, ваш дражайший, добрейший святой отец — он выгнал вас!
— Не он, — слабо возразил Ботош.
— Не он, не он… ну, не он, так другой святой в сутане. А почему же ваш-то святой отец не восстал против того, почему не сказал, что это хорошие ребята и я, мол, не позволю их выгнать?! Да потому, что у одного из вас отец — слесарь чумазый, а у другого — мужик-хуторянин, без роду без племени. Вот почему. Да и то — не гнать же им из-за таких, как вы, сынка господина бургомистра, сынка фабриканта и молодого барончика в придачу. А уж перед ними-то они еще как стелются, подлипалы чертовы, чтоб им ни дна ни покрышки! Но ничего, погодите немного, увидите, как они полетят вверх тормашками из школ, что воровством себе присвоили, из поместий своих постылых да имений! Только пятки засверкают! Не бойтесь, вы еще и не то увидите!
Воробей восторженно смотрел на разбушевавшегося парикмахера, близко к сердцу принявшего нанесенную им обиду, и тогда впервые подумал, как будет злорадствовать, когда Эдгар Бретц выйдет перед классом и объявит: цистерцианцы больше не хозяева в школе!
И вот поди ж ты, смех, да и только: Воробью тоже кажется, что у него что-то отняли…
Некоторое время все оставалось без перемен, разве что в школе появился новый директор [9], краснолицый молодой человек в элегантном цивильном костюме. В первый же день он обошел все классы и везде говорил, что настал конец вековечному рабству, теперь в Венгрии все принадлежит народу и бедняку не придется больше жить в нищете, ходить босиком, с детских лет работать. «Теперь все будет по-другому!» — восклицал он и размахивал руками; его сопровождали два мрачных учителя в сутанах.
Некоторое время учить продолжали все те же монахи, но школа стала иной, более шумной, все стало каким-то зыбким, неокончательным, даже заданные на завтра уроки — необязательными.
Затем в один прекрасный день был объявлен в гимназии общий сбор. Классы, один за другим, вывели во двор. Учителя-монахи стояли рыхлой группой в сторонке, возле колонны восьмиклассников, показывая, что находятся здесь лишь по приказу, точно так же как любой учащийся школы. Краснолицый директор и еще несколько цивильных поднялись на сколоченные наскоро подмостки. Он говорил почти то же, что и в день своего появления, на одном дыхании, так же жестикулируя, затем вытащил какой-то список.
— По некоторым соображениям мы решили, — сказал он, — половину наших учащихся перевести в две другие школы: младших — в среднюю школу на улице Шейем, старших — в государственную гимназию. Сейчас я прочитаю список тех, кто перейдет в две названные школы.
Слухи об этих переменах уже ходили по городу, что-то знал о них и парикмахер.
— Попам достанутся пролетарские детки, — говорил он. — Прежде-то они все нос воротили, а теперь вот извольте, полюбите и вы бедняков! Маленькие графья да отпрыски их благородий будут вместе с пролетарскими детьми учиться. Так-то оно и должно быть по справедливости, до сих пор им все сливки доставались, пусть теперь и опивки попробуют!
Директор читал список. Начал с первого класса, где учился Воробей, и уже на букве «б» — хотя его-то фамилия была в конце алфавита — Воробей понял, что он попал на улицу Шейем. Список их класса начинался так: Аба, Арвалиш, Байза, Белезнаи, Битто, Бицо, Борбаш, Бёс… Аба — сын помещика, у Арвалиша отец — советник муниципалитета, Байза — сын главного нотариуса, Белезнаи — барон, Бицо — крестьянин, Битто — сын офицера, Борбаш — крестьянин, Бёс — подкидыш. Из них на улицу Шейем попали Бицо, Борбаш, Бёс. И Воробей.
Директор монотонно читал список, названные выходили из строя и растерянно топтались перед помостом.
Директор уже вызывал шестиклассников. К этому времени вся школа гудела, чуть ли не после каждого имени всплескивалось недовольное ворчание, иной раз раздавался громкий выкрик; краснолицый директор несколько раз поднимал глаза от списка и сердито кричал: «Тихо!»
Когда он дошел до седьмого класса, возмущение вырвалось наружу, из строя выскочил паренек с цыганским лицом, подбежал к помосту и крикнул прямо в лицо ошеломленному начальству:
— Это несправедливо! Почему переводят только одних бедняков? Среди них ни одного барона — почему? Просим ответить!
Директор побагровел.
— Я ничьих советов не просил! — заорал он. — Будет так, как мы решили! Сопляки! Ну, погодите, я вас приберу к рукам, если это не сумели сделать их преподобия!
Учителя-монахи с каменными лицами стояли возле колонны восьмиклассников, как будто ничего не слышали, ничего не видели. Даже когда весь двор взревел в