дурак, — нервно оборвал его Воробей. — Что я, тухлятину стану жрать?
Шнецли смотрел прищурясь на Воробья, он явно ему не поверил, но тут, к счастью, зазвенел звонок.
Воробей надеялся, что однажды Райкович пригласит его зайти. Подойдет и скажет: «Мама говорит, чтоб ты к нам пришел… кто старое помянет…» Или: «Воробей, позанимайся со мной математикой. Каждый день в три часа. У нас». Но Райковичу такое и в голову не приходило. Хотя однажды они встретились перед его домом носом к носу. Воробей случайно забрел туда — ему даже краска бросилась в лицо, когда Райкович вылетел из ворот, — но Райкович и тут не сказал: «Вот здорово, что ты здесь! Пошли к нам». Он вообще ничего не сказал, хотя Воробей остановился и спросил, что задано на завтра из географии.
Как хотелось Воробью спросить ее имя, только имя! «Надо же иметь такого болвана брата!» — злился он и готов был растерзать Райковича.
Но однажды Райкович вдруг швырнул на парту тетрадку и громко сказал: «Вот дуреха, вечно все перепутает!» — и сердце Воробья стукнуло громко, словно пневматический молот.
На парте лежала тетрадка с надписью: «Мелинда Райкович, уч. III кл. нач. шк.».
— Сестренкина тетрадь? — спросил он небрежно.
Райкович поглядел на него с раздражением, как смотрят на самое ничтожное существо, и пробормотал скорее всего себе самому:
— Вечно она все у меня перепутает!
— Что ж из того, что не знаешь имени! И так мог влюбиться, — сказал Ботош.
Воробей кинулся на него, Ботош пустился бежать. С громкими криками они гонялись друг за другом по мостовой, кружили между деревьями, взбирались на каменные основания железных оград, скакали словно жеребята, позабыв про все заботы, и наконец, обнявшись, переполненные любовью друг к другу, взбежали по ступеням церкви Сердца Иисусова.
Воробей чувствовал себя окрыленным: сейчас он войдет в церковь, не как обыкновенный смертный войдет, а как свой! Это будет чудесно… подойти и, словно так и положено, поправить алтарный покров в приделе, включить свет, войти в мягкий сумрак ризницы, обшитой деревянными панелями, и наконец надеть облачение. Алую юбку министранта, белоснежный, вышитый по краю, приятно пахнущий чистотой стихарь, а поверх него — круглую красную пелерину.
Ой нет, это вовсе не маскарад! Парикмахер, конечно же, просто шутил, да, да, он, конечно же, в шутку спросил их:
— И вам не тошно каждый вечер в эти маскарадные костюмы рядиться?
— Это не маскарадный костюм, господин Савич! — вымолвил Шани тихо, едва удержавшись, чтобы не разрыдаться; парикмахер, услышав обращение «господин Савич», дернул головой, точно его ударили. — Вот если бы вы хоть раз сподобились облачиться, сразу поняли бы, что никакой это не маскарадный костюм!
Воробей тоже глядел на парикмахера похолодев: как он может говорить такое?! Парикмахер даже растерялся, не зная, как успокоить ребят.
— Вы ведь не католик, правда? — спросил его Воробей.
Парикмахер покачал головой с непонятной усмешкой, — так усмехаются, когда не хотят выдать, правду ли говорят или врут, — но мальчики поверили не усмешке, а покачиванию головы, так им было легче, а Ботош, уже на улице, специально подчеркнул:
— Ну вот, он не католик, откуда же ему знать!
— Ну конечно! — с жаром поддержал Воробей друга, и прощение состоялось. Парикмахера то и дело приходилось прощать. Иначе как бы они без него!
Человек в алой юбке (ну надо же — юбка! И кому только в голову пришло?), в стихаре и круглой пелерине сразу становится иным: это уже не уличный мальчишка в потрепанной своей одежонке скрывается здесь от глаз в красно-белом убранстве, а некто важный, как бы безликий смотрит внутрь храма, осиянный льющимся в дверь светом.
Воробей и Шани Ботош скромно, но твердо ступают по каменному полу церкви, их шаги звучат не так, как шаги прочих верующих, которые входят тихой, осторожной походкой, — даже те, у кого есть постоянное место и они знают, куда идти, — нет, уже по звуку шагов этих мальчиков чувствуется, что они здесь важные персоны, не обычные прихожане, пассивно глазеющие по сторонам, что без них церемония не начнется, ибо они — неотъемлемая часть богослужения.
Вообще Воробей не любил церкви, его тревожила необъятная тишина, царившая под высокими сводами, эта тишина отличалась от ночной тишины и тишины безлюдных мест, от гулкой тишины родного дома, полной знакомых звуков, тишина церкви таила какую-то чуждую силу, она не вбирала в себя человека. Но церковь Сердца Иисусова была иной. Здесь все предметы были Воробью знакомы, он знал, что позади алтаря уныло приткнулись ветхая церковная хоругвь и стул, заляпанный известкой. И высота здесь не казалась холодно-суровой, ей приветно улыбались яркие витражи. Церковь Сердца Иисусова стала для Воробья добрым другом, поддерживала в нем радость жизни, вливала силу. Как парикмахер.
Ботош привычно отбросил задвижку калитки, незаметно прилаженной возле решетки исповедальни, и они вошли туда, куда чужим войти уже нельзя. Воробей провел кончиком пальца по решетке, он полюбил, кажется, эту легкую шероховатость покрытого масляной краской дерева, хотя, в первый раз коснувшись решетки, испытал чудовищное разочарование, почти гнев. Он и прежде заглядывал иногда в церковь Сердца Иисусова с тетей Тэтой, еще до того как познакомился с Ботошем и стал прислуживать во время мессы. Эта решетка сразу его пленила, он ощутил почти физическую потребность броситься к ней и провести рукой по солидному, гладкому мрамору с красивыми прожилками. Решетка действительно выглядела мраморной. Но, едва коснувшись ее, Воробей уже знал, что это — крашеное дерево, то есть не дерево и не мрамор. Он не мог бы объяснить, почему это так его испугало, даже не говорил никому о своем разочаровании (да и что говорить, это ведь, право, пустяк… но вот то, уже давнее, Воробей и сам считал почти что грехом!). Нет, ни о том случае, ни о другом, последнем, он никому не обмолвился, только много спустя рассказал святому отцу.
Святой отец, уже облаченный, сидел перед резным коричневым шкафом, в котором хранились облачения для службы, и говорил о смирении. Это был старый человек с негромкой речью, его крупный череп покрывали тонкие, как пух, белоснежные короткие волосы, залысины над висками отвоевали себе уже довольно большую территорию. Старый священник всегда выглядел усталым, Воробью казалось даже, что и мессу служить ему тяжко и он охотней всего снял бы с себя облачение и сидел, привалясь к глухой стене разрушенного сиротского дома, среди разросшейся белены и ежеголовника, подставляя солнцу лицо.
— Вы отворачиваетесь при виде калеки, красный обрубок руки или обожженное, изъязвленное лицо вызывает у вас отвращение… А Иисус