Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Среди покачивающей тишины девочка спит, как еще не проросшее зерно. Потом распрямится и потянется к солнцу зеленый побег. Она вырастет, оглянется и увидит, что выросла, что созрела для жизни. Но мир еще не вырос и не созрел для того, чтобы в нем можно было жить.
Она будет спрашивать: почему, почему, почему? Но у меня тоже нет ничего, кроме вопросов.
Далеко, далеко рычат реактивные самолеты. Девочке снится их зловещее рычание. Она подскакивает во сне и ручонками старается оттолкнуть одеяло, словно это кровля рухнувшей хижины. Запомнившимися движениями моей мамы потихоньку закутываю ее. Успокаиваю ее рукой. Успокоила. Но зато взвинтилась сама. Детский страх проснулся во мне. Ее ищут сейчас радарные установки, подслушиватели, всевидящие объективы. Шарят по планете, ищут, чтобы убить. Если бы я ее там оставила, не было бы у меня этой тихой, пусть и бессонной ночи. Выходит, что спасала я не ее, не девочку по имени Ха, но свою неспокойную совесть. Может быть, девочка, когда вырастет, будет судить меня беспощадно. Но жизнь, по которой я иду и веду ее, это мой ежедневный, мой страшный суд.
За много лет впервые пишу от руки. Слова тяжелые и плотные, как ртутные шарики, выскальзывают из-под пера. От руки пишу потому, что пулеметное тарахтенье машинки тотчас нарушило бы целебную тишину ее сна. Тут громким казался бы даже шепот. А ведь рычащие реактивные машины несут в это мгновенье свои оглушительные взрывы.
Снова (под приглушенным светом рабочей лампы) бегу туда, на оглушенную землю, хочу опередить их, поспеть раньше, обогнать, схватить эту девочку, унести от грохота и огня.
Они вооружены бомбами, а я гневом. Странно, что я оказалась сильнее. Девочка спит под теплым родопским одеялом. Чтобы двинуться в долгий путь, делаю шаг в себе самой, переступаю через себя.
Одиннадцать тысяч километров от дома. Стрелки часов передвигаю на пять часов вперед. Пропадает день. Из ночи перелетаю в другую ночь. Путаются сумерки и рассвет. Меня засосала турбина времени.
Посредине Вьетнама поезд останавливается, потому что кончаются рельсы. Отсюда на юг нет пути. Рельсы перерезаны, словно вены.
Шагаю в полную темноту. Мне кажется, что наступаю на кровь. Я снова на вьетнамской земле.
В прошлом году, когда я впервые приехала сюда, я не знала, что я ищу. Как будто что-то искало меня. Как будто я откликнулась на таинственный зов. Может быть, мне приснился крик о помощи.
Сейчас я знаю, что́ я ищу, но от этого еще беспокойнее. Самая большая тревога — искать. Не имею права вернуться. Иначе оставшаяся часть моей жизни пройдет без солнца, в сыром полумраке вины.
Только бы не опоздать. Найти и не опоздать.
* * *В темноте зловещая рука тянется к спящему ребенку. Какие сны снятся под гулом бомб? Можно ли вообще заснуть в ночь бомбежки? Этой ночью решается судьба вьетнамской девочки Ха, но ни она сама, ни близкие не подозревают об этом. Судьбу ее решают другие, как раз самые чужие люди: американские летчики (у которых на карте обозначен как объект бомбежки детский дом возле Хайфона), а также одна болгарка, охваченная сумасбродной идеей спасти вьетнамскую девочку, увезти ее с собой далеко от огня и считать ее потом своей дочкой.
Мы — два полюса безумия. Летчики летят, и я тороплюсь. Мы как бы подхлестываем, намагничиваем друг друга. Ребенок — невинный объект наших двух страстей: страсти убить и страсти спасти. Вопрос только в том, кто кого обгонит. Участь девочки зависит от секунд.
Об этой ночи она рассказывает теперь десятью выученными болгарскими словами и десятью своими сложенными пальчиками.
«У-у-у!» — девочка мастерски имитирует вой сирены. Сквозь сон слышит, как мать ей кричит: «Вставай скорее!» Мать подбрасывает ее на шею. Девочка ладошками загораживает себе затылок — так всегда она делает при тревогах. Мать вытаскивает также старших детей — братика и сестричку. Всех тащит в убежище. Вода до бедер, кишат пиявки, удушье и мрак.
Девочка изображает свист падающих бомб и грохот взрывов. Крепко зажимает уши ладошками. Земля трясется. В убежище плещется вода. На ее хилых ножках долго еще (уже в Болгарии) будут видны черные пятна от пиявок. Постепенно они будут синеть, бледнеть. Но не бледнеют воспоминания.
Глаза расширены, в глазах ужас, девочка рассказывает о самом страшном: в убежище ее мать потеряла свои налымы (то, что у нас зовется «вьетнамками» — подошва и два ремешка). В воде не может найти. На другие нет денег, да и где купить, если базары бомбят прежде всего.
На рассвете ей придется идти на рыбоконсервную фабрику босиком по земле, усеянной осколками стекла, обожженной напалмом.
Но мать еще не знает, что в эту ночь она потеряла не только свою обувку, но и нечто большее — младшую девочку, самую слабую и самую беззащитную, крохотную девочку Ха, которая с такой выразительной мимикой рассказывает теперь, как падают и как взрываются бомбы.
* * *Потеряно ли потерянное время? По дороге кто-то украл один из моих считанных зимних дней. Мы летели навстречу вращению земного шара и непостижимым образом из ночи перескочили в ночь, а день пропал. Если бы я сидела дома под своим устоявшимся временем, может быть, это был бы самый хороший день в моей жизни. Я согласна и на плохой, на пустой, на никчемный, но его просто не было, он исчез.
Часы, принадлежавшие мне, но не пережитые мной, утонули в вечности, словно дождинка в великом океане, не оставив по себе ни воспоминания, ни следа.
Спрашиваю у Ничто: где он теперь витает, мой день? Ведь где-то должен он быть, он, принадлежавший мне до последней капельки солнечного тепла и света? Он выпал из циферблата часов, из календаря, но он где-то есть. Когда все мое время истечет, мне возвратят этот день, взятый у меня взаймы, мне преподнесут его как подарок, и я буду благодарна за него, словно мне дали не день, а вечность.
Но пока он украден. Не укладывается в сознании, как можно перейти из тени в тень, минуя светленькую полоску дня. Если самолет так и будет лететь против вращения земли, не попасть бы в сплошную бесконечную ночь. А где же дневная усталость? А где же тревожное ожидайте утра? Словно услышала на себе дыхание вечности.
Перечеркнута тенью самолета белая бумага русских степей, медленно закружился глиняный поднос китайской земли с ласточкиными гнездами сел. Я лечу против солнца, и солнце с ослепительной скоростью летит ко мне. Время сжимается, прессуется этими встречными движениями, истончаясь в узкую полоску, в тонкий просвет. В этом просвете пропадают мои невосполнимые настроения, встречи, поступки, случайности, неожиданно пришедшие мысли. Короче говоря — целехонький день. А мало ли он может всего содержать.
Иногда мне казалось, что не выкарабкаться из двойной протяженности ночи, растянувшейся от одного края неба до другого. Словно никогда не рассветает, лечу и лечу на восток, где зарождается каждый рассвет. Рассвет, оказывается, находится на расстоянии бесконечной ночи. Но у меня на запястьях под тонкой и белой кожей тикают собственные часы. Они не останавливаются ни на минуту. Они отмеряют мое собственное индивидуальное время. Им нет дела до скорости самолета и до законов вращения Земли.
Мне следовало быть на один день моложе. Но неистраченный мною день остается во мне как сгусток. Пережитое время — освобождение от времени. Непережитое осталось внутри меня. Оно как тромб в моей крови, оно может вызвать закупорку сосуда и остановку сердца.
Нужно как-то, задним числом, прожить этот день, трансформировать его в другую энергию, перенести, может быть, в другое измерение, чтобы его сгусток во мне истончился и растаял.
Солнце заряжает нас силой сопротивления, которое к рассвету исчезает, и тогда человеку труднее всего. В этот час обыкновенно умирают больные и угасают старики. Вот почему две ночи подряд — это слишком. Человек теряет свои защитные свойства, осажденный силами ночи. Воспринимаю сигналы тех неизвестных, но поблизости обитающих сил, которые рано или поздно выхватят нас из стихии света и утащат в вечную ночь. Нет, пожалуй, никто и никогда не возвратит мне этот потерянный день.
* * *Некая рука грабит меня непрестанно. Отбирает у меня время, воспоминания, силы, чувства, мечты. Но это значит, что я жива. Когда ей нечего будет у меня взять, вот тогда я умру. Иметь бы смелость слепого, переходящего современную улицу.
Глаза приспосабливаются к темноте, но сознание отказывается верить, что в век электричества может существовать на планете такой доисторический, такой палеозойский мрак.
Остается искать какой-нибудь ориентир внутри себя. Но и там запутанно и темно.
У меня такое чувство, что я прилетаю не во Вьетнам этого года, а в тот другой и зыбкий Вьетнам, который я создала в себе после первой прошлогодней поездки. Образ, живущий в воображении, ломок и хрупок. Боюсь дотронуться до него. Рухнет, рассыплется, и останется горстка соли.