Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был Ятчоль ровесником Пойгина. Да, молодыми были в ту пору, совсем молодыми. Ятчоль присадистый, толстый, будто медведь. Ненавидели его в стойбище и боялись. Но не все. Пойгин, во всяком случае, не боялся. Как встретится с Ятчолем, так сразу же люди вокруг них собираются; знают, чем это может кончиться. Часто Пойгин на бег, на стрельбу Ятчоля вызывал или вынуждал бороться. Был Пойгин быстрым, как олень; сухой, длинноногий, он не просто бежал – плыл по воздуху; Ятчоль сзади пыхтел, жир из себя вместе с потом вытапливал, так что собаки следы его облизывали. Не мог сладить Ятчоль с Пойгином.
Хранил свои бумажки Ятчоль у самого тела, в кармане, который он на чужеземный лад пришил к кухлянке изнутри. Как и все чукчи, Ятчоль тогда не носил рубашек: просто две кухлянки – одна мехом внутрь, вторая наружу.
Вызвал его как-то Пойгин на особенно дальний бег. А был Ятчоль заносчивым и почти никогда от вызова не уклонялся, надеясь рано или поздно одолеть Пойгина, надеялся и на этот раз и потому все силы вложил в тот бег, так что в конце упал и снег стал жрать, чтобы огонь в себе потушить. Хватанул раза два снегу, а потом как волк завыл: что поделаешь, опять побеждённым оказался. Люди хохочут, а Пойгин стоит над своим соперником и смотрит на него с презрением. И вдруг Ятчоль, будто собакой укушенный, поднялся на колени, стал в кармане шарить. Глаза таращит как умалишённый и орёт: «Кэлитуль! Пропали мои кэлитуль!» Вот после этого и дали ему смешное прозвище. Вытащил свои бумаги Ятчоль, а они от пота и жира, вытопленного из его тучного тела, в месиво превратились, немоговорящие знаки совсем расплылись и ни о чём больше не говорили, как ни разглядывай их. Люди хохочут, а Ятчоль на снегу бумаги свои расправляет; но разве расправишь их, если они тут же в тонкие, хрупкие ледышки превращаются, на кусочки разламываются. Вскочил Ятчоль, начал топтать свои бумаги, за нож схватился.
– Ты виноват, что мои кэлитуль в негодность пришли! – заорал он. – Сам за всех моих должников теперь будешь долги отдавать!
Пойгин свой нож выхватил, а смех в себе унять не может. Стоит с ножом в руках, хохочет, и все люди хохочут, уж больно смешно получилось с теми бумажками. Ятчоль вдруг успокоился (видно, смех Пойгина его в чувство привёл) и ушёл прочь. С тех пор он Пойгина ещё больше возненавидел. А тот по-прежнему на ловкость ему вызов посылал, требуя самого беспощадного поединка.
Но главный поединок начался у них потом. До сих пор, пожалуй, длится тот поединок. Впрочем, кажется, уже точно можно сказать, кто победил…
– Ты думаешь, если тебе прицепили на грудь Элькэп-енэр, ты взял верх? – словно угадав мысли Пойгина, полусонно спросил Ятчоль. – Всё равно я докажу, что ты шаман.
Пойгин лукаво вскинул палец, на цыпочках подошёл к двери, выглянул в соседнюю комнату, где жили его дочь и зять; убедившись, что там нет никого, сказал:
– Интересно всё-таки, как будет выглядеть Элькэп-енэр на моей шаманской кухлянке…
Ятчоль от изумления не донёс трубку до рта. – Ты прицепишь Золотую Звезду к своей шаманской кухлянке?
Отворив шкаф, Пойгин вытащил мешок, сшитый из нерпичьих шкур, извлёк из него свою шаманскую кухлянку, аккуратно расстелил на полу.
Это была кухлянка белого шамана. У чёрного шамана не такая, у чёрного – из самого хорошего меха, с дорогой опушкой, с украшениями. А эта вся потёртая – каждый рубец на ней виден. С левой стороны на груди заплата, отдалённо своей формой напоминающая сердце. Да, то была не просто заплата, а знак жизненной силы, знак сердца. С левой стороны, через грудь вправо, до самого подола, шло много рубцов, обозначающих Песчаную реку. На спине рубцами обозначен круг с лучами, идущими от него во все стороны. Это был знак жизненной силы главного светила – солнца. Вот и всё. Ничего больше, никаких узоров, амулетов, никаких побрякушек.
Пойгин полюбовался знаком солнца, перевернул кухлянку, медленно провёл рукой по Песчаной реке. Сколько раз приходилось ему выходить на «тропу волнения», когда человек обязан остаться один на один с мирозданием, с Песчаной рекой. О, это особая тропа! И далеко не каждый может ходить по ней. Человек, вступивший на «тропу волнения», самой судьбой предназначен держать ответ перед всем мирозданием за проступки людей, совершивших подлость и тем самым оскорбивших весь род человеческий.
Сколько раз я выходил на «тропу волнения», чтобы ответить за твои скверные поступки? – спросил Пойгин, не в силах стерпеть ядовитую ухмылку на круглом, толстощёком лице Ятчоля.
– Два раза, – охотно отозвался Ятчоль. – Всего два. После того, как я ослепил твоего Линьлиня, и прошлым летом, когда сожрал сердце раненого гуся. И чего он тебе дался, гусь этот? Пусть бы лебедь или журавль. Я сам этих птиц ещё с детства выше людей ставлю. А то гусь…
Да, то был обыкновенный серый гусь с покалеченным крылом. Ятчоль принёс его домой, ухаживал за ним, как за человеком. Пригласил Пойгина на помощь. Лечили гуся вместе и чувствовали, как добрый дух примирения соединяет их в полном согласии: старики и есть старики, зачем им отягощать себя злопамятством? У старого человека сердце должно быть как сума пешехода, прошедшего длинный путь, – ничего лишнего. И совсем было примирил их этот несчастный гусь, как вдруг случилось то, что повергло Пойгина в горе и гнев.
Почему-то пропал сон у Ятчоля, а если и засыпал, то мучился в кошмарных сновидениях. Может, придумал всё это – он всегда больным прикидывался, стонал, за поясницу хватался. И вот приснилось ему, что кто-то совет дал: съешь сердце гуся – и самый сладкий сон станет приходить к тебе, словно в небо на крыльях вознесёшься.
И сотворил Ятчоль чёрное дело, свернул шею гусю, который вот-вот готов был подняться на крыло. Приходит как-то Пойгин, чтобы на гуся полюбоваться, крыло его больное полечить, а Ятчоль морду от жира птичьего вытирает и слова сказать не может – от икоты всем своим тучным телом сотрясается.
– Где гусь? – томимый недобрым предчувствием, спросил Пойгин.
– Улетел гусачок, – попробовал было слукавить Ятчоль, а сам зыркнул узенькими глазками в угол своего грязного дома, где лежали два гусиных крыла.
Пойгин схватил одно из крыльев – то самое, которое так старательно лечил, и уткнулся в него лицом. Потом медленно поднял голову, разглядывая Ятчоля каким-то странным неподвижным взглядом.
– Отведи глаза, не делай дыры в моей душе! – закричал Ятчоль. – Ну, свернул гусю голову, сердце сожрал. Что я – человека убил? Лечился от бессонницы, понимаешь?! Теперь в крепком сне, как младенец, буду в облаках летать…
– Мочиться ты будешь во сне, как младенец, – едва слышно сказал Пойгин. – Такое я тебе придумал наказание.
Ятчоль в панике даже забегал по дому, дробно перебирая коротенькими кривыми ножками, будто уже мучаясь от насланной на него напасти.
– Мне больно стало! К врачу побегу! В сельсовет заявлю…
– Заявляй, – мрачно сказал Пойгин, забрал гусиные крылья, и ушёл домой.
На другой день Ятчоль прибежал к Пойгину, красный от злости и конфуза: оказывается, он и вправду ночью обмочился.
– Ты наслал на меня порчу! Я мокрый. В милицию, прокурору напишу! – грозился Ятчоль. – Есть ве-ве-вечественное доказательство!
– В милицию? – как бы что-то прикидывая в уме, спокойно спросил Пойгин. – Прокурору? Может, лучше тебе написать в гочстрах? Эй?
– Зачем в гочстрах? – удивился Ятчоль, прекрасно знавший эту организацию, потому что одно время был агентом госстраха в посёлке. – Гочстрах тогда хорошо, когда ногу отморозишь или руку прострелишь.
– А у тебя скоро детородный предмет отвалится, – переходя на полушёпот, сказал Пойгин.
О, как это пророчески сказал Пойгин, с каким странным взглядом, с каким неумолимым жестом. У ошеломлённого Ятчоля начисто исчез голос. Он лишь хватал ртом воздух и прикрывал руками причинное место, как бы защищаясь от вполне вероятной новой шаманской напасти. И наконец вскричал:
– Я убью тебя… дом подожгу! Я сегодня же… улечу в округ на самолёте… на вертолёте!.. В трубу твою пачку пороху… десять пачек брошу!
– Бросай, – тихо ответил Пойгин, с отрешённым видом погружаясь в то особенное состояние, когда ему больше всего на свете хотелось одиночества.
Ятчоль хлопнул дверью и побежал по посёлку, оповещая каждого, кто встречался на пути, что Пойгин снова собирается шаманить, чтобы наслать на него порчу. А Пойгин связал гусиные крылья, прикрепил их к поясу и медленно ушёл из посёлка в тундру.
Минул день, другой, Пойгин не появлялся. В посёлке с тревогой говорили о том, что он вступил на «тропу волнения». Люди догадывались, что это значит. Совершилось чёрное дело. И вот теперь надо роду человеческому отвечать за то, что он, этот род, иногда порождает зло. По какому-то тайному предопределению жизнь выбирает ответчика, способного раскалить сердце горем или гневом настолько, что чёрное зло пережигается в нём до белой золы. Пойгин самой судьбой давно выбран таким ответчиком, искупителем. Несколько суток он не будет пить, есть, не будет спать. Он изнурит себя самой трудной и опасной дорогой. И всё это время искупитель будет самозабвенно внушать самому мирозданию, что oн без всякой пощады осуждает Скверного. Пусть знает даже самая дальняя звезда, что подлость не осталась безнаказанной, чёрное зло сгорит в раскалённой душе до белой золы. И потому пусть произойдёт в недрах живых существ, именуемых людьми, очищение.
- Взгляни на дом свой, путник! - Илья Штемлер - Советская классическая проза
- Весенний снег - Владимир Дягилев - Советская классическая проза
- Амгунь — река светлая - Владимир Коренев - Советская классическая проза
- Льды уходят в океан - Пётр Лебеденко - Советская классическая проза
- Батальоны просят огня (редакция №1) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза