поры непонятная сила, которую я чувствовал над собой, сомкнула мне уста, овладела ими и распоряжалась, как хотела. Я сам не мог объяснить, что меня мучило. Сам не веруя, я принужден был защищать веру, не понимая сам, откуда брались У меня доказательства и слова, которых не было в душе моей. Я Думал одно, а какая-то сила принуждала меня говорить другое; громил маловерных, увещевал равнодушных, проповедовал не свою, а Божескую, непонятную мне власть, которая сделала меня слугой и невольником.
Это удивительное положение продолжалось до половины моей жизни; я чувствовал еще в душе холод и неверие, а на языке в деле религии находил неопровержимые доводы, которые рождались не от меня, а только являлись через меня. К большему мученик Бог дал мне сознание моего падения и наружный вид достоинств; я был достойным против воли, как против воли был дурным.
Эта непрерывная борьба двух идей, двух человек во мне, сдавила и сломала меня страшно: я не владел собой, жил разрываемый надвое. В отчаянии я стал наконец молиться о возвращении на путь истины; но не тотчас, не скоро удостоил Бог услышать мои молитвы.
Странные испытал я превратности; не знаю, жил ли кто такою жизнью. Внутри эта сухость, этот холод неверия, которые омрачают мысли возвышеннейшие, прекраснейшие надежды и действия достойнейшие; но никогда не выходило из уст моих то, что терзалс душу; никогда никто не заподозрил меня в притворстве, я был под владычеством десницы Божией, которая распоряжалась мною, как орудием. Так, чтобы покорить и исправить меня, Бог раздвоил меня, поставив рядом и то, чем я был, и то, чем я мог и должен быть, пока наконец долгое, безмерное, смертельное страдание, за которое я благословляю Его отеческую руку… не заслужило мне прощение, спокойствие и милосердие Божие.
Две эти разбитые части моего существа: одна исстрадавшаяся и разбитая, другая возрождающаяся и сильная, не скоро стали спаиваться и соединяться. Необходима была молитва, сначала только внешняя, потом отчаянная и умилостивляющая дела, жертвы, терзания тела, чтобы Бог наконец простил кощунство и помог преступнику.
Непобедимый враг все еще оставался во мне; уже обессиленный, обезоруженный, он пробуждался во мне часто грозный, и, при виде его, я падал, взывая:
— Господи, прости мне и отжени его от меня!
В таких заслуженных муках провел я полжизни. Бог бдел надс мной чудотворно; видя его десницу над собой, я смирялся в страхе, подобно Моисею; узревшему Его в пламени. Повсюду были со мной и мой преследователь, и мой защитник, пока наконец исчез этот чад молодости, эти остатки греха, этот туман заблуждения, и загорелась светлая заря; стал я один, изувеченным существом, но полным веры, которую уже ничто не могло поколебать. Я был чудотворно спасен.
О, братья мои, веры, веры пуще всего не теряйте, ее нелегко отыскать снова, и кто легкомысленно напрашивается на грех, тот поступает, как хвастун, который безрассудно играет с огнем посреди пороха.
Здесь ксендз Варель остановился; присутствующие, тронутые его речью, одни плакали, другие стояли, погруженные в задумчивость, и как бы молились. Ксендз викарий, по загорелому лицу которого катился пот крупными каплями, с опущенными глазами, с воздетыми руками, стоял на коленях у ног больного и молча молился. Прекрасный пример добродетели возносил его от земли.
Через минуту Варель продолжал так:
— В одно утро после службы последнее сомнение, последняя тень неверия, последняя грешная мысль покинула меня, и я почувствовал себя как бы возрожденным, невинным дитятею, усмиренным злодеем. Я принялся за дело, чтобы вознаградить прошлое, чтобы отблагодарить Бога за милосердное обращение. Вы знаете жизнь мою и ее тернии; прошу вас, братья мои, простите дурное, простите человеческую слабость, несовершенство и все, чем я мог невольно огорчить вас, а эти последние слова запомните, чтобы видеть в них доказательство могущества Божьего, которое и неверующего даже может обратить в орудие избавления других; запомните их, чтобы не приписывать мне достоинств, которых не было во мне. Молитесь, братья, о душе моей, если я виноват перед кем-нибудь, простите, а если услужил кому-нибудь, отблагодарите молитвой; храните в себе веру: вера есть дар Божий и не легко удостоиться его…
Он опять остановился; врач подошел к нему, потому что в последних словах ему показались уже признаки горячки и перехода из спокойного состояния в опасную экзальтацию. Вскоре затем ксендз Варель застонал, начал прерывисто молиться и вдруг, возвысив голос, запел то, что столько раз произносил у одра кончающихся.
Ночь уже приближалась, а недвижимые свидетели этой сцены оставались как бы прикованные к месту; одни в слезах, другие в задумчивости и страхе или только с любопытством и равнодушием. Бедные простачки решительно не поняли этой исповеди, их собственные слезы и стоны помешали им даже слышать признание больного.
Горячка, несмотря на предпринятые против нее сильные средства, увеличивалась исполински с каждой минутой; увечье было так сильно, а голова так разбита, что Штурм, осмотрев больного, не подавал никакой надежды и каждое мгновение ожидал бреда и смерти.
Не следовало, стало быть, терять даром время и, пользуясь остатками спокойствия и сознания больного, ксендз викарий поспешил в церковь за дарами. Когда он вошел с ними, ксендз Варель, несмотря на состояние, в каком находился, словно чудом каким, в глазах всего прихода поднялся сам с постели и опустился на колени.
Доктор, не понимая этого проявления силы, крикнул, как перед чудом; это была сила души, двинувшая мертвое тело.
Едва окончилось последнее таинство, как больной, словно бессильная глыба, упал опять на постель и в ту же минуту начал петь псалом слабым голосом, но полным счастья и до слез трогательным:
— Magnificat anima, mea…
Это торжественное Magnificat, казалось, выходило из глубины гроба, так грудь умирающего была разбита и слаба; но выражение пенья заключало в себе ангельскую нежность, счастье и восторг; это был как бы голос с неба, песнь птицы, которая уносится все выше и выше к солнцу и поет все слабее, тише, тише, пока совсем не смолкнет.
Можно сказать, что пенье это перенесло слушателей в иной свет, в страны небесные и увлекло их к вратам райским; когда оно становилось все слабее и наконец замерло в неопределенном шепоте, всем казалось, что они упали на землю. Даже более твердые не могли противостоять непонятному увлечению; а доктор рассказывал, что он чувствовал, как жизнь остановилась в нем на минуту, прервалась…
Когда голос наконец умолк совершенно, все кинулись к постели: розовый луч восходящего солнца освещал кровать, на которой ксендз Варель, с крестом в руке, впившись устами в