смолоду потерся около бар, всегда останется что-то такое, что отталкивает его от нашего брата; в-третьих… в-третьих, — прибавил старик, — вообще и по всему дурно; ты, сударь мой, граф, никогда нашим быть не можешь!
Вацлав обиделся.
— Ротмистр, — воскликнул он, — но я не принадлежал к этому свету, не принадлежу и принадлежать не желаю. Я очень недавно граф и разве хорошо огорчать меня так и упрекать в том, в чем я нисколько не виноват?
— Ну, ну! Ладно, ладно! Как знаете! А панна Франциска что на это скажет?
— Я, дорогой батюшка, — ответила Франя с живостью, — верю всегда тому, что говорит мне Вацлав; и если б он велел мне быть спокойной посреди ужаснейших страданий, я уверена, что перестала бы страдать.
Вацлав стал на колени и покрыл поцелуями руки Франи.
— Благодарю тебя, — воскликнул он с сердечным увлечением, — сто раз, тысячу раз благодарю тебя! Будьте уверены, что в этой груди бьется сердце искренно, горячо и сыновне привязанное к вашей кровле.
Старик Курдеш подошел к нему и молча поцеловал его в голову.
— Ну! Ну! Я шутил, бредил и прошу извинения! — сказал он, растрогавшись. — Садись, Вацлав!.. Когда же поедешь в Варшаву?
— Да хоть бы никогда.
— Так, но ведь дела этого требуют, и я прошу, ведь я поставил тебе в условие, я хочу, чтобы ты ближе познакомился с тем, от чего отказываешься.
— Хорошо, но позвольте мне отложить это немножко.
— Отложить можешь, но исполнить должен. Граф Сильван поехал вперед, ты за ним; уж, наверно, там дело не обойдется без твоей помощи.
— Поеду позднее, когда она понадобится…
Снова вошла Бжозовская, которая, как видно, немножко подслушала у дверей; это можно было заключить из ее пожиманья плечами и, хоть не хотела она ни во что мешаться, умыла от всего руки, все-таки брякнула сию же минуту:
— Зачем ему в Варшаву?! С вашего позволения ротмистр, разве это прилично? Будто не на что послать адвоката, если есть дела?..
— В собственных делах не должно полагаться на других, — сказал, улыбаясь, ротмистр.
— Да что мне там до ваших дел, когда Франя тут иссохнет! Надеюсь, это похуже! Зачем его посылать!! Ей Богу, я не понимаю нынешнего света, а вы, ротмистр, уж слишком много выдумываете! Зачем это? На что это?.. А может быть, между тем вы хотите водки и пряничка, — прервала она вдруг сама себя, припомнив, что Вацлав мог быть голоден.
Ротмистр рассмеялся во все горло.
— Что? И это им смешно? Ну! Посмотрите!
— Давай, дорогая Бжозося! Давай! — прервал ее Курдеш. — Старой водки и пряника! Ужин должен быть за поясом.
— Сейчас был за поясом, — ответила Бжозовская, — я только что нашла ключи, кто-то их мне за пояс заткнул, и только сейчас выдала все из кладовой; никакого порядку нет, всякий распоряжается… Какой ужин! Где там! Магда, вместо того чтобы исполнять свое дело, распустила язычок, стала про меня разные чудеса рассказывать дворне!.. Да как же может быть иначе, когда вы, ротмистр, никогда не возьмете моей стороны?
— Дорогая Бжозося! В каком ты сегодня расположении? — сказал Курдеш. — Давай-ка лучше водки, а Магде завтра утром дадим pro sempiternam memoriam.
— Пфе! Что вы плетете, ротмистр? Разве я хочу тиранить людей?!
— Да что же я сказал?
— Будто я не понимаю по-латыни!
— Я сказал только, что дадим ей памятку навечно.
— Уж сделайте милость, не объясняйте.
Все посмеивались, а Бжозовская, отворив шкаф, вынимала между тем оттуда графины и разные закуски, чтобы Вацлав не умер с голоду, пока подадут ужин, а потом сама стала наблюдать за ним, как он ест.
— Кушайте, кушайте! — воскликнула она. — Ведь я знаю эти графские, хоть бы и Дендеровские, приемы: по-барски! по-барски! Подадут миску для вола, а кушанья — воробью не хватит… Превосходно! Прекрасно! А возьмешь в рот, так не знаешь, что и делать: проглотить или выплюнуть? А как встанешь из-за стола, так такой же тонкий, как и садился! Потому-то у них и барчуки и барышни словно паучки: дверями стукнут — с ног валится; ветром пахнет — простуда; съедят немного — болезнь готова… я уже это знаю! О, о! Это не по-нашему, по-шляхетски!
Бжозовская была в таком расположении, что готова была говорить и говорить без конца, если бы не опасение за ужин и не желание погрызться немножко с непослушной Магдой, которую она упрекала в том, что всегда хочет все сделать по-своему. Бжозовская опять убежала, а ротмистр, задумчивый, увлекаемый каким-то предчувствием, беспокойством или воспоминаниями, дал полную свободу Вацлаву и Фране шептаться между собою.
Так прошел приятно целый вечер в разговоре, в веселых насмешках над Бжозовской, беспрестанно подающей новые к тому поводы, и Вацлав не успел оглянуться, как на часах пробило полночь; он собрался тогда только, когда Курдеш стал заводить свои часы. Они обещали съехаться на другой день в Смолево у обедни и расстались веселые, со спокойной душой, словно над их счастьем не бодрствовал черный глаз Цеси и не билось ее сердце, полное зависти и мщения…
Едва Вацлав воротился в Пальник и, замечтавшись, присел на минуту к фортепиано, как к нему ворвался с шумом слуга, докладывая, что из Смолева прибежал посланный от ксендза Вареля, который, возвращаясь поздно домой от больного, опрокинулся, упал с высокого моста и сильно разбился, так что ему грозит опасность. Он звал Вацлава, желая с ним проститься, потому что, как объяснял посланный со слезами, не надеялся дожить до утра. Не мешкая ни минуты, Вацлав вскочил на коня и полетел сломя голову в Смолево.
Издалека, посреди обнаженных деревьев, заблестели освещенные окошечки бедного, покачнувшегося приходского домика, свидетельствовавшие о несчастье, которое нежданно заглянуло в этот домик. Тихий шепот доходил до слуха Вацлава, и, несмотря на ночь, по дороге к двору, перед крыльцом двигались и толкались человеческие фигуры, поспешающие из бедного домика и торопящиеся туда. На крыльце, в сенях, в комнате — везде было много народу; тут были все те, кто слышал о несчастии ксендза Вареля, этого отца бедных, каждый бежал узнать о нем, спешил поплакать над его страданиями, хотел помочь ему чем-нибудь. Врача принесли чуть не на руках: это был уже знакомый нам пан Штурм, который, как всегда, и тут начал с открытия страшной опасности; но на этот раз он не притворялся и не ошибся; опасность была действительно, и большая. Под окнами домика, у покачнувшихся стен его, подслушивали и подсматривали бедняки грустно, печально, беспокойно, желая подхватить хоть одно слово, желая хоть издали еще раз взглянуть на своего благодетеля. Внутри, в первой комнате, Вацлав