Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звонили с вокзала. По сведениям, только что переданным со станции Симаново, группа вооруженных людей направилась прямо через поля к городу, а из сел, лежащих к востоку, доносился колокольный звон.
— Вы патрулируете железнодорожную линию? Следите за движением этих людей, и если они действительно направляются к городу, немедленно задержите их или верните назад с помощью огня… Нет, нет, нельзя распылять силы! Я вам сказал: если движутся к городу. — Полковник сердито бросил трубку. Лицо его помрачнело, он надул толстые, уже обвисшие щеки и поглядел на Христакиева, который стоял у стола.
— Выходит, окружной начальник прав, — сказал тот, чувствуя, как его охватывает тревога.
Не отвечая, Викилов приказал своим телефонистам связать его с околийским управлением. Пять минут спустя ему докладывал командир взвода, охранявшего околийское управление. Полковник приказал разбудить Кантарджиева и передать ему, чтобы он отправил к Беженской слободе добровольцев и стражников.
— Смотреть в оба! Никакого сна… Постовым все время быть начеку!
Христакиева прошиб холодный пот.
— На вашем месте я бы объявил тревогу. Послал бы роту навстречу этой группе и разбил ее. К чему ждать, пока они войдут в город? — сказал он, когда полковник положил трубку.
Викилов рассеянно взглянул на него, хотел было возразить, но телефон снова зазвонил, и Христакиев увидел, как лицо полковника исказила болезненная гримаса.
— Что? С какой стороны?.. Погоди, какие люди? — вскричал Викилов и весь согнулся над аппаратом.
Вдруг зазвенели оконные стекла, сильный грохот потряс город, и в наступившей мертвой тишине с потолка, шурша, посыпалась штукатурка. Полковник кинулся к открытому окну. Белая ракета осветила плац, и Христакиев увидел, как солдаты залегли у караулки. Среди топота сапог, бряцания оружия, приказов и команд в его памяти вдруг всплыл образ Кондарева: как призрак, вышел из темных недр ночи, оттуда, где притаились глухие села и городские окраины. «Идет чума», — назойливо вертелось в его голове, пока он вслушивался в стрельбу, которую вели солдаты вокруг казарменного двора…
21В тайнике, куда его вечером привел Сандев, Анастасий ждал условленного рокового часа. Тайник был чердаком заброшенного дома, позади околийского управления, напоминающим нос ладьи. Тут, среди тяжелой паутины, свисающей с потолка, словно покрытые инеем веревки, стоял у единственного оконца Анастасий и смотрел наружу. В десяти шагах от него чернел дощатый забор, отделявший задний двор околийского управления от глухой, заросшей бурьяном улочки, за которым луна освещала три распряженные повозки и фаэтон околийского начальника, стоявшие под навесом. В повозках спали солдаты из взвода, который был прислан сюда для усиления охраны.
Влево от окна темнела крона сливового дерева, в ветвях которого запуталась сентябрьская луна. Ее нежное, мягкое сияние рождало в душе Анастасия мучительную тоску по светлой и спокойной жизни и одновременно напоминало, насколько далек он от нее. Он мысленно переносился в волшебные ночи своей юности, в те короткие ночные часы, когда он вглядывался в эту самую луну, плывущую над притихшим в бедняцкой сытости городом, усыпленным плеском реки и кваканьем лягушек… Вот он в родном доме: только что прочел какую-то книгу, как весенний дождь напоившую его душу; вот стол, где стоит, ухмыляясь день и ночь, пожелтевший череп. Минувшие счастливые дни представлялись ему светлым потоком, за которым начиналась какая-то муть: постоянные ссоры с родными, вечные скитания, дезертирство в конце войны, бесконечные споры и проповеди, пустая, тщеславная жизнь анархистского вожака и теоретика, не продлившаяся и двух лет. За чертой, разделяющей добро и зло, была одна незабываемая ночь, когда он, недовольный собой, в порыве самокритики и какой-то болезненной восторженности дал обет «стать народным героем, защитником бедных и эксплуатируемых, и не закоснеть нравственно», как его учитель Кабаджов. Этот человек, живший на содержании своих сестер портних, умер в восемнадцатом году. Он проводил почти все время дома, вечно возился у нескольких ульев в маленьком огороде. Тощий, чахоточный, с большими печальными глазами и кривыми зубами, он лишь изредка появлялся в городе в своей извечной высокой фуражке. Жил какой-тс нереальной жизнью, казалось, одной ногой уже стоял в загробном мире и среди людей бывал только поневоле. В сущности, это был полуинтеллигент и неудачник, больной человек, охваченный нравственным безумием. Анастасий боготворил его, считал своим учителем анархизма, но скоро понял, что Кабаджов — просто безвредный толстовец, стоящий на краю могилы, и перестал его уважать. После смерти Кабаджова он стал вожаком и теоретиком, основал клуб, повесил колокол и активизировал движение на революционной основе, что после войны отвечало устремлениям многих. Однако все это кончилось смертным приговором, кошмарами, в которых ему являлся доктор, но почему-то никогда не являлся Пармаков; он просыпался по ночам в холодном поту, шарахался из крайности в крайность, мучительно ощущал соприкосновение с неизвестным ему миром, где добро и зло, переплетаясь, обретали невыразимо глубокий смысл. И Анастасий понял, что все больше и больше отходит от своих единомышленников, вечно стоит на распутье, ни во что и ни в кого не верит.
Лучистый свет луны, холодный и прекрасный именно потому, что был лишен энергии огня, отвлекал его от действительности и напоминал о женщине, которая вошла в его жизнь, когда, истерзанный до безумия, он хотел покончить самоубийством. Те, кто ждал от него нового убийства, не знали этого. Они не знали, что он готовился и к тому, и к другому, потому что уже не находил выхода и жизнь его превратилась в ад, где кроме страданий не было ничего — Идея (она никогда не была ему достаточно ясна из-за собственного честолюбия) стала выхолощенной, бессмысленной. Мир, за который он боролся, не существовал нигде, кроме как в его воображении. Его стал вытеснять другой, внутренний мир; он звал к покою, примирению, требовал отказаться от борьбы. Во имя чего вел эту борьбу Анастасий? Во имя справедливости и свободы? Это просто недоразумение. Значит, он боролся против мещанства, невежества, против всех властей предержащих, не понимая, что борется прежде всего за свое собственное спасение, против мира, в котором задыхался? В этой донкихотской борьбе убитые им стали его убийцами. Он это понял совсем недавно, в тот день, когда, покинув отряд Ванчовского, лежал под калиной, пламенеющей в багряном убранстве. Он почувствовал тогда: все, что его окружает, — и небо, чья теплая ласка взывала к милосердию, и калина, веселая, как невеста, и синие горы, сулящие блаженство и надежду, и муравей, ползущий по прикладу ружья, и ветерок, шелестящий травой, — части чего-то единого, недоступного пониманию. В те минуты он понял: то, что звало его слиться с окружающим и исчезнуть в океане жизни, превратилось в его обвинителя. Он понял это с такой ясностью, так необратимо, что из груди вырвался сдавленный крик, даже вопль, и когда его спросили, почему он вскрикнул, солгал, сказав, что подавился. Он лежал, зарывшись головой в траву, чтобы никто не увидел его лица, — он был во власти безумного порыва как можно скорее уничтожить себя. В эти минуты у него родилась мысль убить прокурора, а затем и себя, но у судьбы появилась новая прихоть… Он спустился в город и встретился с Дусой. Анастасий забыл уже, что могут существовать такие женщины, и, едва увидев ее, почувствовал смертельную тоску. Но когда она ему улыбнулась и в блеске ее глаз он заметил порыв сдерживаемой нежности, когда уловил измученной душой своей немой ужас, которым она ответила на его страшный взгляд и скрыла этот ужас обещанием сочувствия, в сердце его разлилась надежда на спасение. В ту минуту он позволил этой женщине проникнуть в свою исстрадавшуюся душу. Он убил бы каждого, кто мог увидеть его таким, убил бы из гордости, а перед нею стоял смиренный, заросший, черный, иссушенный страданиями. — Поняла ли она его? Какое значение имеют минутные просветления, соприкосновение душ? Врожденная наша лживость спешит отвергнуть и забыть их…
Спасение может прийти только через забвение, со временем, при условии что восстание удастся и приговор утратит силу. Тогда он пойдет работать куда-нибудь на шахту, где никто его не знает, станет жить как самый обыкновенный, самый неприметный человек. Забудется прежний Анастасий, восстановятся границы дозволенного, которые он, самообольщаясь, считал возможным преступать до бесконечности…
Луна выкатилась из-за ветвей сливы, на соседнем дворе петух захлопал крыльями и закукарекал. Второй час ночи был на исходе. Шесть часов сидит он уже на пыльном чердаке и наблюдает за околийским управлением… «Доски в заборе оторваны, так что пролезть во двор сумеем. Атакуем одновременно с двух сторон», — сказал ему Сандев.
- Антихрист - Эмилиян Станев - Историческая проза
- Крепость Рущук. Репетиция разгрома Наполеона - Пётр Владимирович Станев - Историческая проза / О войне
- Свенельд или Начало государственности - Андрей Тюнин - Историческая проза