в том, что это преступление не удалось ему. Без сомнения, есть у него родные, а быть может; еще живы и его родители, мысль о вечной разлуке с коими его, конечно, тревожит; но он не хочет сказать – кто и где они, из опасения, как он сам говорил, чтобы не огорчить их, потому что ни в каком случае не хотелось бы нам верить, чтоб его благословили на такой ужасный подвиг злодеяния его родители… Толпятся в его свежей памяти, конечно, и друзья, которым, без сомнения, он дал такую клятву, чтобы не выдавать их; но в то же время мысль о том, что это дружество его покинуло, его приводит в страшную отчаянность.
С одной стороны, неудача преступления, а с другой – неудача в попытке лишить себя жизни после этой неудачи (ибо известно, что после выстрела он тотчас бросился к Неве, чтоб утопиться) и, наконец, представление казни – вот те страшные мысли и чувства, с которыми он, почти без сна, как злая тень, стоит перед судилищем, в оковах, находя при этом для себя единственное утешение в том, чтоб мучить терпение судей заклятым, грубым запирательством и наглою ложью. Из его ответов перед судом, во всяком случае, видно то, что он, во-первых, человек не помешанный, а во-вторых, человек, по крайней мере в новом вкусе, достаточно образованный».
Все в том же оцепенении Каракозов был брошен из III Отделения в каземат Алексеевского равелина, в цепкие руки жандарма и священника. Он был истомлен допросами, приведен в состояние изнеможения, в равелин он был привезен больным. 21 апреля, «ввиду некоторых признаков болезни», комендант приказал крепостному врачу Ф.П. Окелю освидетельствовать Каракозова и донести о результатах лично. В болезненном состоянии Каракозов находился во все время пребывания в равелине.
Вообразим теперь душевное состояние двадцатичетырехлетнего юноши, ввергнутого в узилище, жившего перед лицом смерти, вызовем в своем воображении картину богослужения в облачении в темной камере равелина и льющиеся непрерывным потоком речи проповедника, плавные, с риторическими повышениями и понижениями (эти речи очень похожи на его письма: когда их читаешь, точно с горы катишься!), речи, от которых никуда не уйдешь, на протяжении l ½–2 часов. В сумраке камеры льются слова, и кажется, будто льются они со стен, с потолка камеры, неисчислимые, бесконечные – «все на тему – что Христос Господь простирает свои милосердные объятия ко всякому грешнику, искренне раскаивающемуся, и об условиях раскаяния». Но ведь и смерть простирает свои милосердные объятия. Плохое земное утешение даже для жильца равелинной камеры – в достижении ангелоподобного состояния, и, конечно, даже неумный Полисадов понимал это и обещал, соблазняя обещанием, что признание и раскаяние даруют жизнь, жизнь не небесную впереди, а земную. Только при такой оговорке Полисадов и мог надеяться на практический результат своей проповеди. А тут беспрерывные допросы, тут еще жандармский полковник Лосев, посещающий равелин, соревнующий[ся] с Полисадовым. Не нужно ангелоподобного состояния. Сама собой приходит мысль о смерти как узорешительнице. И Каракозов делает попытку самоубийства. Сохранилось об этом несколько строк в маленькой записке для памяти в деле управления коменданта [в записках Черевина (с. 24) эпизод покушения на самоубийство рассказан с подробностями]: «16 мая содержащийся в доме Алексеевского равелина преступник Каракозов, во время прогулки в саду, имел намерение спуститься в люк, но тотчас же был остановлен в этом находившимся при нем конвойным. Вследствие сего усилен надзор за Каракозовым». Так вот куда он стремился бежать от ангелоподобного состояния!
К концу мая Каракозов был приведен в состояние, в котором он не был пригоден для допросов. По отзыву крепостных врачей Океля и Вильмса, с 27 мая Каракозов стал обнаруживать «некоторую тупость умственных способностей, выражающуюся медленностию и неопределенностию ответов на предлагаемые вопросы». Препровождая 1 июня записку врачей, комендант докладывал графу Муравьеву, что, по мнению докторов, Каракозову необходимо дать отдых в течение нескольких дней. О ходе болезни комендант докладывал до 7 июня включительно. [III Отделение весьма беспокоилось о здоровье Каракозова. Сохранилась телеграмма Мезенцева плац-майору Бакину: «Отчего вы не исполняете моего приказания и не доносите о состоянии здоровья больного».] 6 июня врачи отметили, что Каракозов «отвечает на вопросы скорее и определительнее». 7 июня комендант известил графа Муравьева, что «в настоящее время он может быть отзываем к допросам в Комиссию». Граф Муравьев в свою очередь доносил о здоровье своего преступника царю. 2 июня он писал, что Каракозов одержим общим лихорадочным состоянием, но в настоящее время медики опасности не усматривают. 7 июня Муравьев доложил, что здоровье Каракозова значительно улучшилось и он находится почти в нормальном положении. 16 июня граф Муравьев докладывал, что в Каракозове в последнее время заметно обнаруживается религиозное чувство. «Он, в месте своего заключения, по нескольку часов на коленях молится богу. Ответы его на вопросы Комиссии, как кажется, довольно искренни, и в настоящее время нет повода сомневаться в их достоверности».
Слишком скудны и неопределенны официальные свидетельства о болезни Каракозова, но и из них ясно, что на почве недуга, перенесенного до покушения, развилось какое-то серьезное физическое недомогание, которое в каземате привело к полному физическому распаду и решительному ослаблению духовной крепости. Каракозов переживал душевный надлом, вернее, душевную болезнь, и в сумраке каземата пред лицом смерти пересматривал основы своего миросозерцания – политические, моральные, религиозные. У нас нет и не будет данных для изображения этого процесса во всех подробностях. В частности, мы совершенно не знаем истории религиозного чувства Каракозова, не знаем, как оно возникло, как развивалось и в какие формы вылилось: мы никогда не узнаем, произошло ли в каземате религиозное обращение или имело место только возрождение религиозного чувства.
Мы не склонны приписывать какой-либо роли в этом процессе религиозным увещеваниям отца Полисадова: слишком неглубоки, слишком поверхностны, даже в его описании, священнические потуги. Какими же плоскими они должны были быть перед размышлениями у последнего конца, и что мог сказать отец Полисадов о тайне жизни и смерти человеку, уже обреченному, уже чувствовавшему веяние смерти? От Каракозова, конечно, не укрылась и основная задача полисадовских богослужений и бесед, состоявшая в возбуждении и уловлении признаний. Все действия отца Полисадова были, в сущности, завершением того же мучительства и издевательства, которое началось в Комиссии беспрерывными допросами и продолжалось примитивными пытками приставленных к Каракозову жандармов. Вся совокупность действий следователей, жандармов и священника вела к одному результату – органическому истощению и душевной дезорганизации. Но глубокая и своеобразная воля Каракозова не далась в духовное руководительство отца Полисадова.
Не удалась следователям и поставленная ими соблазнительная цель – довести Каракозова до произнесения хулы на свое дело. Автоматически повторяя