по выражению пророка, ощутил глад
слышания слова божия, молитвы и отрезвляющей ум беседы.
В сих видах я предложил прекратить дней на 8–10 мои посещения к Каракозову, чтобы потом возобновить их с полною ревностию и преданностью его душевному благу, по программе, Вашему Высокопревосходительству уже известной, о чем и доношу Вам».
3
Перерыв в увещеваниях и собеседованиях в каземате Алексеевского равелина был сделан, но возобновиться им не было суждено. Для власти, очевидно, они были не нужны.
Обратимся к душевному состоянию Каракозова. К сожалению, мы не имеем возможности нарисовать здесь духовный образ русского цареубийцы 60-х годов. Но даже беглое чтение следственного и судебного производства приводит к определенному заключению, что идеология цареубийства у Каракозова оказывается более глубокой, более решительной, более устойчивой, чем у декабристов. У последних цареубийство было непосредственной целью; у Каракозова – средством. Каракозов показывал: «Лиц, которые бы покушались на совершение преступления вместе со мною, таких лиц я не знаю. Мысль эта принадлежит одному мне и возникла из сознания о необходимости этого преступления для произведения переворота, клонящегося к благу народа». Далеко не выяснены взаимные отношения Каракозова и его ближайших друзей, членов кружка, на почве рассуждений о цареубийстве, и даже вопрос о том, кому приписать инициативу в этом деле, еще не может быть определенно решен. Каракозов душевно выносил идею тираноборчества, сроднился с мыслью, что тирана поразит он, но в его решении перевести идею в состояние факта участвовала ли только одна воля, его собственная, или к ней присоединялась, толкала ее и другая воля, быть может искусно прятавшая свою инициативность, на этот вопрос нельзя ответить с определенностью при настоящей неразработанности материалов. Говоря о другой воле, мы имеем в виду, конечно, волю главы организации, двоюродного брата Каракозова, Николая Андреевича Ишутина. [Пользуюсь случаем, чтобы высказать некоторые соображения о генезисе «Бесов» Достоевского, которые, быть может, пригодятся исследователям творчества писателя. По обычному представлению, находящему подтверждение в признаниях самого писателя (см. его письма в № 14 «Былого», 1919), материал для «Бесов» дан процессом Нечаева. Действительно, фабул разыгрывающейся в «Бесах» драмы из русской революционной жизни и некоторые подробности почерпнуты, несомненно, из описаний нечаевского процесса. А Достоевский только по описаниям и был знаком с нечаевским делом. Он жил за границей, когда в России возникло и развилось так называемое нечаевское движение и когда происходил суд над нечаевцами. Личных, интимных впечатлений от нечаевского дела у него не было, и руководился он только сообщениями газетных столбцов. Но всякий признает, что знания Достоевского о внутренней стороне революционного движения, о его психологии опираются не на газетную только информацию, а на более глубокий опыт, в который входят элементы непосредственного, личного восприятия. Непосредственные и глубокие переживания даны Достоевскому несомненно процессом Каракозова. Достоевский находился в Петербурге и во время покушения и во время следствия и суда (см. воспоминания П.И. Вейнберга. – Былое, 1906, апр., с. 299–300). Следствие велось секретно, но подробности его были широко распространены в петербургском и московском обществе; суд происходил при закрытых дверях, но благодаря защитникам все, что происходило на суде, становилось достоянием гласности. Интерес к личности подсудимых в обществе был огромный, Каракозов, Ишутин, Худяков были на первом плане. Своеобразные, полные глубокого психологического интереса отношения Ишутина к Каракозову, как они устанавливались на суде, не были тайной ни для кого и не могли не поразить творческого воображения Достоевского. К впечатлению каракозовского процесса должно возвести то сопоставление, которое сделал Достоевский в «Бесах»: Петра Верховенского и Ставрогина. И самый образ Верховенского создан не столько на основании газетных сообщений о Нечаеве, сколько на основании более личного, более интимного вчувствования личности Ишутина. В нечаевском же процессе нет никаких аналогий типу Ставрогина и психологии ставрогинско-верховенских отношений. И несомненно для характеристики Верховенского больше материала дал Ишутин, а не Нечаев. В Ставрогине дал осадок двойной слой впечатлений: первый слой от 1848 года, второй – от 1866 года. Последний дан Каракозовым, первый – Спешневым (см. материалы о Спешневе, собранные в статье В.Р. Лейкиной. – Былое, № 25).] Он был душою заговора. По отзыву его защитника Д.В. Стасова, он был «весьма большой прожектер, горячий говорун, не прочь – и даже весьма – прихвастнуть, что подмечено было многими из его товарищей, показавших об этом на суде и не очень-то ему доверявших». К этим словам Д.В. Стасов делает следующее примечание: «Между прочим, некоторые из товарищей показывали об нем, что он «никогда не ставил вопроса прямо», что он прямо хвастун, враль, готовый подчас и солгать, но тем не менее, как горячий говорун и высказывавший весьма сомнительные, бывшие в ходу идеи, имел большое влияние на многих из сотоварищей» [Былое, 1906, апрель. Каракозовский процесс, статья Д.В. Стасова]. Толкнул или нет Ишутин в последний момент Каракозова к воплощению идеи в жизнь, но Каракозову принадлежит в полной мере теоретическая обосновка идеи. Каракозов пережил крайне тяжело процесс психологической подготовки, душевного усвоения этой идеи. Молчаливый, сосредоточенный ипохондрик, по отзывам его товарищей, он не делился своими душевными переживаниями, молчал, скрывался и таил думы и мечты свои. За несколько месяцев до ареста Каракозов перенес болезнь, требовавшую клинического лечения, не оправился от нее, и на почве болезненного состояния амплитуда его душевных колебаний была от самоубийства до цареубийства. «Мне нечего больше прибавить, – сказал он в последнем слове, – исключая того, что всему причиною было мое болезненное состояние, в котором я находился. Я не был сумасшедшим, но был близок к сумасшествию, потом я со дня на день ожидал смерти. Вот в каком безобразном нравственном состоянии я находился. Под его влиянием я скрылся из Москвы; сначала я хотел уехать куда бы то ни было из Москвы, в Троицу, дальше куда-нибудь; но потом я уехал в Петербург. С той целью, чтоб переменить жизнь, чтобы окончательно стушеваться». [Цитирую по стенографической записи, сохраненной в производстве Верховного уголовного суда.] Он отнюдь не отказывался от идеи, но имел намерение стушеваться только для того, чтобы лучше ее выполнить. Этот худой, белокурый, среднего роста человек с прелестными серо-голубыми мягкими глазами, с немного впавшими щеками, с чахоточным румянцем, в костюме простолюдина, в сапогах черной кожи с голенищами, в черном байковом пальто без подкладки, в теплой шапке черного сукна с кожаным козырьком, скитался по Петербургу, бродил медленно большими шагами, с некоторым развальцем и обдумывал ту прокламацию, которая должна была выяснить мотивы его проступка. [Прокламация впервые напечатана А.А. Шиловым в «Голосе минувшего», 1918, № 10–12, с. 159, и перепечатана в «Историко-революционной хрестоматии». М.: Изд-во «Новая Москва», 1923, с. 67–68. Уже