Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С. Мне думается, слабым местом вашей обороны является страх перед публикацией. Понимаю, у вас находятся аргументы в защиту сложившегося хода вашей жизни. Но напечататься — это, вне всякого сомнения, самый легкий способ снять осаду. Если вас как писателя ждет всеобщее осуждение, значит, вы защищаете город, который едва ли того заслуживает. Если вас поднимут на щит, с осадой будет покончено раз и навсегда; если — и это наверняка самое вероятное — вас не презрят и не канонизируют, вам придется и впредь держать оборону, но при этом зная, что вам есть что защищать. Вы не согласны?
(Участвовавший в диалоге шизофреник испускает дух.)
Часть восьмая
БЕЗДЕТНОСТЬ
19 ноября 1960
Прощаемся с Д. и М. Они отбывают в Лаос. Э. завидует им: их деньгам, их отправке, открывающемуся перед ними новому миру Обсуждал это сегодня с Д. за обедом в «Короле Богемии». Иными словами, выуживал из него, сколько нормального времени поглощает такого рода работа. Он подтвердил все, что инстинктивно восставало во мне против работы в Азии или еще где бы то ни было, куда едешь преподавать по методике новой лингвистики. Что означает: сорокачасовая рабочая неделя плюс прием учащихся; а когда этим не занят, выходишь наружу, осматриваешь окрестности, встречаешься с кем-либо, будь то каникулы, уик-энд или просто свободный вечер. Такая работа просто пожирает время: либо преподаешь, а потом приходишь в себя, либо расслабляешься, либо исполняешь обязанности образцового европейца: осматриваешь достопримечательности, общаешься с местным населением. Во всех случаях мой подход к проблеме — даже не тот, что у Дениса. Он по натуре не творец и, когда я говорю ему о своей одержимости временем, не способен по-настоящему ощутить, что оно для меня значит.
— Отчего бы нет, писать можно, — замечает он, но я-то уподоблюсь ему и, значит, писать не буду.
К тому же, в отличие от меня, он не фанат живой природы, меня встреча с новым растительным и животным миром, безусловно, поглотит без остатка. Просто убьет.
Мы четверо не ладим между собой. Э. язвительна и раздражительна, М. поглядывает то на одного, то на другого, будто мы все свихнулись, а Д. и я разрываемся на части, пытаясь примирить непримиримое. И все-таки ему и мне удалось сегодня провести вместе три или четыре тихих, умиротворенных часа. Он — единственный мужчина, с кем мне не скучно и кто меня не раздражает, с кем мне действительно нравится общаться.
24 ноября
Поэзия — это управляемая шизофрения.
Большинство современных поэтов пишут, адресуясь к своим стихам, а не апеллируют ими к внешнему миру. Многие пишут стихотворение и вовсе не контактируют с ним — пусть оно родилось и помимо их собственной воли. Они создают артефакт: пишут и пускают его по воле волн. Подлинные же поэты — это те, что живут в своих стихах: обживаются в них после того, как стихи созданы. Навечно.
2 декабря
Маколей (о письмах жены сэра У. Темпла Дороти Осборн): из такого ряда любовных писем черпаешь больше истории, больше жизни, больше знаний об обществе, чем из целых баулов дипломатических депеш[618]. Везет же Маколею!
«Коллекционер». Начал это неделю назад. Не писать о себе — освежает. Коллекционер — это само по себе призвано символизировать заурядность нынешнего общества; стреноженный по рукам и ногам, чьи надежды и подлинная жизненная сила бессмысленно и зловеще затухают.
Заискивание вот главное ремесло этого века. В Англии воцарился Век заискивания. Особенно заметно это на Би-би-си: все и каждый пытаются нравиться, нравиться, нравиться.
С'est ou l'art ou l'amour[619] строка, всплывшая в моей памяти, когда Э. мыла мне голову.
17 декабря
Э. уходила счастливой, вернулась расстроенной. Рой не позволил ей повидаться с Анной перед Рождеством. По ее словам, он был пьян и в самом мерзком из своих настроений: его мелочность достигает поистине космических масштабов.
23 декабря
Записываю новые стихи. Странно, какая грустная у них интонация. Мне невесело, грусть у меня в крови, однако когда я говорю, мой голос не кажется мне грустным. Чтение стихов — хорошая терапия; так проверяется внутренний слух. Правда, я не так уж о нем думаю, когда пишу: меня больше заботит, как фразы разместятся на странице. Но эти стихи кажутся достаточно ритмичными. Некоторые даже подозрительно нравятся. Не доверяю нарциссистическому благозвучию, обеспечиваемому магнитной лентой. На ней даже моя игра на гитаре кажется недурной — а ведь я знаю, что бренчу безнадежно плохо.
Римляне, одержимые темой Орфея, играющего на арфе в аду. прекращением страданий, покоем и умиротворением, приходящими с его мелодией. Целительная мощь искусства. Можно, разумеется, пожалеть, что античным интеллектуалам неведомо было многое из того, что известно нам; однако будь это так, Древний Рим превратился бы в ад несравнимо более страшный, нежели тот, что им было под силу вообразить. К тому же мы забываем, что незнание двусторонне — я не имею в виду то незнание мелких деталей, на которое от века жалуются историки (о, будь я в силах провести хоть час в древних Афинах), но то глубочайшее незнание, какого не развеют и десять лет, прожитые в древних Афинах. Незнание того, чем была жизнь в те времена — жизнь, постичь которую можно было лишь проникшись античным умом и ничем другим.
Мы часто заблуждаемся, полагая, что тонко чувствующие люди — принадлежность наших дней. Но такие индивидуумы, как Катулл, или Гораций, или Марциал, не менее чувствительны, нежели любой современный интеллектуал; просто износилась — не без постоянного вмешательства с нашей стороны — сама образность их чувствительности, даже оболочка этой образности, иными словами, эта образность перестала быть зеркалом их чувствительности. В итоге Катулл временами кажется простоватым, Гораций — слишком академичным, Марциал — чуть колючим. Я хочу сказать, их стихи напоминают выцветшие страницы — нет, тронутые ветрами времени статуи. Конечно, в этом и определенная доля их привлекательности: очарование древности, но прежнее воздействие утрачено навсегда. И огромная часть этого воздействия апеллирует к сферам (или образам), кажущимся нам наивными — вроде Орфея, играющего в аду. К необъятному, таинственному, не нашедшему объяснения миру, предстающему — даже самому утонченному интеллектуалу — волшебным, неуправляемым, диким, новым; в Древнем Риме не было уличных фонарей. А то, что в нем упорядочено: меры веса, ведомая грекам соразмерность архитектурных пропорций, — должно быть, представало его обитателям (даже такому относительно утонченному уму, как Гораций) со столь значимым отпечатком божественного промысла, какой нам не под силу вообразить. С нашей точки зрения, «amatilis insania» всего лишь невнятный звук — «приятное безумие», как подсказывает мой шифровальный ключ; но, по сути, это сочетание непереводимо, ибо к самой магии вдохновения современный мир относится не иначе как с презрением. Вся эта ода (3.4) — хороший пример того, сколь недоступен нам древний ум[620]. Тщетно пытаться постичь его тайны, прибегая к инструментарию английского языка, к посредству елизаветинских и более поздних переводчиков. Это то же самое, что исполнять произведения западных композиторов на восточных музыкальных инструментах.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Джон Фаулз. Дневники (1965-1972) - Джон Фаулз - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Моя неделя с Мэрилин - Колин Кларк - Биографии и Мемуары