Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В течение 1826–1829 годов десятки замыслов — один другого грандиозней — наперебой возникали в голове Муравьева. Так, например, он решился «окончить» творения Мильтона («Потерянный рай») и Клопштока («Мессиада») столь же монументальной поэмой «Потоп» — на известный библейский сюжет. Весной 1827 года, знакомя В. А. Муханова с содержанием второй песни «Потопа» (первая, была закончена годом ранее), Муравьев сообщал, что она отличается «характерами зверскими, дикими» и что «ужас есть главная страсть сей песни»[46].
Подавляя личную обиду на Пушкина, жестоко осмеявшего его в своей эпиграмме[47], Муравьев в письме к Погодину от 27 ноября 1827 года с восторгом отзывается об отрывке из пушкинского «Вадима»[48]. Поэма на сюжет древнерусской исторической легенды не случайно взволновала его, ибо эпоха раннего средневековья — «века рыцарства» с их кровавыми распрями, жестокостью и христианским подвижничеством — представлялась ему самым поэтическим периодом в истории России. Он записывает названия будущих трагедий: «Святополк», «Василько», «Андрей Боголюбский», «Сеча на Калке», «Марфа Посадница», «Федор Рязанский», «если он не кончен бессмертным и несчастным Грибоедовым: он мне рассказал его план в Крыму»[49], — добавляет Муравьев, говоря о последнем замысле. Примечательно, что его драматические сочинения, так же как и лирические стихотворения, тяготели к циклизации. Из всего этого громадного цикла, для которого уже было придумано название — «Россия», закончены были только три пьесы: «Михаил Тверской» и «Георгий Московский», составившие вместе драматическую дилогию «Князья Тверские в Златой Орде» (1828–1829)[50], а также написанная еще в 1826 году в Тульчине драма «Падение Перуна» (или «Владимир»).
В 1827 году Муравьев усердно трудился над трагедией «Битва при Тивериаде», посвященной теме падения Иерусалима и изгнания крестоносцев из Палестины.
Как утверждал много лет спустя А. В. Никитенко, достоинство трагедии Муравьева в том, что она раскрыла «роковую ошибку основателей Иерусалимского королевства, состоящую в перенесении в Палестину господствовавшего в Европе феодального порядка вещей… С ним возникли в стране и постоянно свирепствовали раздоры и взаимная вражда баронов и князей, погубившие наконец, несмотря на рыцарские доблести и мужество их, дело, стоившее толиких жертв»[51].
Та же мысль о необходимости неограниченного единовластия как условия национального благоденствия и мощи присутствует и в трагедиях Муравьева на темы отечественной истории. Здесь, как и в своих итальянских экскурсах, связанных с темой драматической судьбы гения, Муравьев предвосхищал Кукольника.
«Беспокойство, похожее на вдохновение» — это возбужденное состояние духа, в котором он находился, — скорее шло от лихорадочной жажды самоутверждения и чересчур пылкого влечения к необычному и яркому жизненному пути, нежели от чистой любви к поэзии. Любопытно, что «Битва при Тивериаде» явилась своего рода заявкой на последующую, если и не яркую, то во всяком случае необычную, роль Муравьева в русском обществе.
В декабре 1829 года Муравьев отправляется в длительное путешествие к «святым местам» — в Палестину и Египет. Паломничество это сразу же получило шумный общественный резонанс, — вероятно, оно могло быть истолковано как символический жест, намекавший на религиозную миссию России на Ближнем Востоке.
Еще во время русско-турецкой войны Муравьев в качестве дипломатического чиновника (в 1827 году он распростился с военным мундиром) находился при штабе командующего европейским фронтом И. И. Дибича. По случаю победы и захвата вершины Эмине-даг (на Балканах) он написал стихи, в которых умело польстил фельдмаршалу[52]. По просьбе автора Дибич снесся с царем и выхлопотал Муравьеву разрешение и средства на поездку.
Вернувшись из полугодового странствия уже известным человеком, он поселился в Петербурге и здесь в 1832 году выпустил написанную им книгу «Путешествие ко святым местам в 1830 году», имевшую значительный успех. В том же году на сцене Александрийского театра «с царской роскошью», по выражению обозревателя «Северной пчелы» (20 октября), была поставлена «Битва при Тивериаде». Пышное оформление спектакля не спасло пьесы от провала. «Она более драматическая поэма, нежели трагедия»[53], — писал Муравьев Жуковскому, объясняя ее неуспех на сцене. Несмотря на поощрения Жуковского и Пушкина[54], Муравьев, сполна вкусивший горечь поражения и вызванных им насмешек, вовсе отказывается от поэтического поприща.
С этого времени его литературные занятия получают совершенно другую направленность — церковно-религиозную. Муравьев становится религиозным публицистом, историком православной церкви. Он сближается с иерархами русской церкви, особенно с московским митрополитом Филаретом, служит в Святейшем синоде — за «обер-прокурорским столом» (1833–1842), в азиатском департаменте (1831–1832, 1842–1866), уверенно повышаясь в чинах.
С начала 30-х годов резко обрисовались наиболее неприятные черты в характере Муравьева: безмерное тщеславие, властность, педантизм, искательство.
Выставляя себя строгим поборником православия, Муравьев отличался также и в роли блюстителя церковного благочестия. «Я не раз имел случай видеть, — рассказывал современник, — какой страх он наводил на священнослужителей, провинившихся в каком-нибудь отступлении от порядка службы. Они знали, что все замеченное им будет неминуемо доведено до сведения их начальства и что оно не останется без возмездия»[55]. О недоброй славе Муравьева в широких кругах общества выразительно говорят его прозвища: фискал, ханжа, святоша, Андрей Незваный, светский архиерей.
Едкая характеристика Муравьева содержится в дневниках А. В. Никитенко и Ф. В. Чижова[56] и в блестящем очерке H. С. Лескова «Синодальные персоны»[57]. В письме к В. П. Боткину от 13 июня 1840 года Белинский с удовлетворением сообщает строки стихотворного памфлета на Муравьева, сочиненного Л. А. Якубовичем[58].
Предавшись «духовному направлению», Муравьев отнюдь не чуждался рассеянной, мирской жизни. В великосветских гостиных он обыкновенно появлялся в черном жилете, с четками на левой руке, изумляя собравшихся своим колоссальным ростом.
В 1866 году, выйдя в отставку, Муравьев окончательно поселился в Киеве. Здесь он прожил до самой смерти (18 августа 1874 года).
83. ТАВРИДА
Земли улыбка, радость неба,Рай Черноморских берегов,Где луч благотворящий ФебаЛьет изобилие плодов,Где вместе с розою весеннейРумянец осени горит,Тебе — край светлых впечатлений,Таврида, — песнь моя гремит!
Природа на твои долиныОбильных не щадит даров,Ты выплываешь из пучиныПод покрывалом облаков,Как в полдень нимфа молодаяВыходит из седых валов,Рукой стыдливой облекаяКрасу в завистливый покров.
Кто впечатление живоеВ горящих выразит речах,Когда в нас чувство неземноеГорит, как солнце в небесах,Когда невольно все желаньяСлились в один немой восторгИ самые воспоминаньяСей миг из сердца нам исторг!
Ах! чувства сладкого отрадуЯ сердцем пламенным вкушал,Когда в тени олив прохладуПод небом крымским я впивал,Когда я черпал жизни сладостьВ гармонии небес, землиИ очарованному радостьПрироды прелести несли!
Передо мной шумели волныИ заливали небосклон.И я, отрадной думы полный,Следил неизмеримость волн —Они сливались с небесами.Так наша жизнь бежит от насИ упивается годами,Доколе с небом не слилась!
1825 или 182684. ЯЛТА
Из-за утесов Аю-Дага,Бледнея, восстает луна,Как легкий челн, носимый влагой,Плывет по воздуху онаИ, углубляясь в мрак востока,Унылый проясняет лик,Доколь над бездною широкойСтолб серебристый не возник.
Всё тихо! Звуков нет в эфире,И на земле движенья нет.Казалось, в усыпленном миреИсчез последний жизни след!Но сладкой тишины мгновеньеТакую негу льет в сердца,Такие чувства упоенья,Каких не выразят уста!
Так, если арфы вдохновеннойПоследний, мощный, дивный звукУмолк и голос отдаленныйЗвук повторил и вновь потух, —Рука заснула над струнами,И тихо всё! Но песнь живет,Лелея сладкими мечтами,И эхо — новых звуков ждет!
И никогда в часы смятений,Когда в груди страстей войнаИ бунт неистовых волнений,—Так безмятежно не полнаДуша высокая, младая,Как в тихий ночи час, когда,Как чаша полная до края,Она полна собой… Тогда,
Тогда высокою мечтоюЕще восторг, еще одинВдохни — и смертной пеленоюПолет воздушный нестесним!Она разорвала оковы,Ее жилище — в небесах,И, смерти памятник суровый,Остался бездыханный прах!
Покрылся мрачной синевоюНеобозримый свод небес;На нем несметною толпоюСветила ночи — сонм чудес —Горят, как в первый день созданья,Всем блеском юного лица.Они горят огнем желаньяИ, мнится, мания творца
Еще однажды ожидают,Чтобы с гармонией вступитьВ полночный путь! Их отражаютКристаллы вод, но возмутитьНебес торжественной картины,Играя, не дерзнет волна,И неподвижные пучиныЛежат одной громадой сна!
Над молчаливыми брегамиРоскошно восстают холмыАутки, полные дарамиРумяной осени, весны.На скате легких возвышенийОтдельно хижины стоят,И, свежие раскинув сени,Над ними дерева висят!
Но неприметно исчезаетХолмов отлогий, легкий скат,У их подошвы развиваетДолина Ялты новый сад.Эдема свежая картина,И той же прелестью полна, —Сия волшебная долинаЛучом луны озарена.
Вокруг нее — ночные горыСтоят завистливой стеной,Невольно возвращая взорыНа дно долины золотой.Она глубоко в отдаленьиВтеснилась в сердце мрачных гор,—Как первой страсти впечатленье,Как первый совести укор!
И моря светлые пучины,Касаясь низких берегов,Как продолжение долины,Бегут до дальних облаков.Молчанье волн, утесы, горыИ свод полунощных небесПленяют, восхищают взорыГармонией своих чудес!
1825 или 182685. РУСАЛКИ