Говоря о тематической закрепленности метра, следует прежде всего заметить, что наиболее насыщенным оказывается у Ерофеева метрический фон повествования героя о любви: здесь мы встречаем не только аналоги отдельных строк, но и протяженные метрические цепочки (например, «Увидеть ее на перроне, (Амф 3), с косой от попы да затылка, / и от волнения зардеться, / и вспыхнуть, и напиться в лежку… (Я 4, 3 строки)»; «…жасмин не отцветает, и птичье пение не молкнет» (Я 3+4), перемежающие с отдельными случайными строчками типа «Не женщина, а волхование» (Я 4); «Но вот ответное прозрение…» (Я 4); «Быть грозным или быть пленительным?» (Я 5); «я чуть не зарыдал от вдохновения» (Я 5); «И знаю: и сегодня будет то же: (Я 5) тот же хмель и то же душегубство» (Х 5). Можно сказать, что в любовных фрагментах своей «поэмы» Веничка поэтичен настолько, что даже начинает «говорить стихами».
Характерно, что и у других русских «потаенных» прозаиков, создававших свои лучшие произведения примерно в эти же годы или чуть позже, тема любви тоже часто сопровождается обильной метризацией текста. Впрочем, как и другие «заветные» темы прозы этого поколения, набор которых можно определить почти милицейской формулой «запретных радостей» советского периода: секс, алкоголь, насилие. Причем с существенными общими уточнениями — алкоголь и секс — непременно с эстетскими любованием подробностями своего падения (пьянство — где, когда, с кем, чего и сколько, обычно в пути или в неподобающем месте (как и любовь); секс — с поэтизацией, цитатами и подробностями), насилие — непременно над женщиной или слабыми.
Сравним, например, ряд цитат из повести Сергея Довлатова «Заповедник» (1983), безусловно близких — и тематически, и метрически — с параллельными местами ерофеевской поэмы:
«В двенадцать подъехали к Луге (Амф 3). Остановились на вокзальной площади. (Я 5)…Официант принес графинчик (Я 5)»;
«Сел, прислонившись к березе. И выпил бутылку „Московской“» (Дак 6);
«И ничего. Открыли заповедник. Экскурсоводов — сорок человек. / И все безумно любят Пушкина…» (Я 5+5+4);
«Я ощущал знакомую похмельную / дрожь. Под намокшей курткой билась / измученная сирая душа…» (Я 5+4+5);
«Портвейн распространялся доброй вестью /, окрашивая мир тонами нежности / и снисхождения» (Я 5+5+2).
В повести С. Юрьенена «Вольный стрелок» (1979–1980) многочисленные аналоги идущих подряд строчек (и достаточно протяженные цепи, и короткие фрагменты) тоже в большинстве случаев оказываются связанными с названной тематической триадой: ср. «Я бреду, отворяю разбитые двери / телефонных кабин; / трубки вырваны с корнем; / позвонить мне бы надо, / сговориться о встрече, / убедиться, что наши друзья, очевидцы, свидетели наши еще существуют, и значит, / не приснилась любовь, а была и спала / — золотая тончайшая нить, о которой я помню садняще, ибо все ей пронизано было / и держало / боготканный узор бытия, изначальный наивный сюжет…» (Ан, цепочка разностопных строк); «И рты разинув, безголосо (чтобы не выдать, где мы в этой тьме) мы снова обнялись — в крови. Друг друга пачкая. Сочащейся. Горячей. И это было там, под плитами трибуны. Оделись камнем наши игры. Мошки, лягушки, кошки, купидоны на крылись камнем. Замуровали тех детей» (Я); «Голову кружило, он шел, как на ослабших крыльях опускался» (Я).
Кстати, в «Вольном стрелке» описывается практика групповых изнасилований малолетних с последующим их убийством в толпе с помощью того же орудия, каким был убит герой Ерофеева: «И даже хирурги не сразу находили входное отверстие — настолько коварен удар шилом. Шило победило нож, оно было незаметно, от него было легко отделаться, оно входило в ткани с легкостью». Героя повести Юрьенена, кстати, тоже ударили в толпе колющим орудием — скорее всего, отверткой.
Не менее характерны также многочисленные и многообразные отсылки к русской (и мировой) литературной (в первую очередь — поэтической, стихотворной) классике, чаще всего — иронические по отношению не столько к ней самой, сколько к ее официальным интерпретациям, и — обычно абсолютно серьезные, тоже по контрасту с тоном официоза — к Библейскому интертексту.
Очевидно, здесь есть все основания говорить о безусловном влиянии широко известного в тогдашнем самиздате романа Ерофеева на следующее поколение писателей, причем на самых разных уровнях структуры, в том числе и на метрическом.
Особенно важно то, что большинство метрических фраз в «поэме» отличается (как и положено «стихам») особой выразительностью — можно даже сказать, что это определенные формулы, клише, некоторые из которых повторяются в поэме несколько раз.
Вообще, обилие самых разных повторов — один из наиболее заметных способов ритмической упорядоченности ерофеевской книги; метрические фрагменты тоже можно рассматривать как их частный, хотя и очень заметный и значимый, случай. При этом большинство повторов носит чисто речевой характер, это — риторические повторения «ключевых» слов и фигур речи, выглядящие вполне уместно в тексте, имитирующем устную речь образованного (в том числе и филологически) человека с явными гуманитарными наклонностями. Вот несколько примеров: «О, всхлипывание этих недр! О бесстыжие бельма! О блудница с глазами, как облака! О, сладостный пуп!»; «О, свобода и равенство! О братство и иждивенчество! О сладость неподотчетности! О, блаженнейшее время в жизни моего народа — время от открытия и до закрытия магазинов!»; «Но сначала все-таки к ней. Сначала — к ней!» и т. д. Ср. также в предпоследней главе троекратное (!) повторение роковой для героя фразы-открытия «Нет, это не Петушки!».
В тех случаях, когда лексический повтор совмещается с метризацией, эффект стихоподобности фрагмента удваивается — «Сколько раз уже (тысячу раз) …» и т. д.
Можно сказать, что повторы на уровне чередования ударных и безударных гласных (метрические) и на уровне лексики образуют в тексте поэмы основу ритмической упорядоченности текста на микроуровне; на макроуровне эту функцию берет на себя, в первую очередь, членение текста на строфы и на главы.
Активное использование в прозаическом тексте так называемых малых строф (версе) берет свое начало в русской словесности конца прошлого века и переживает свой расцвет в прозе Серебряного века, как — по преимуществу — в ее малых и миниатюрных жанрах, так и в «большой» прозе А. Белого, Л. Андреева, А. Ремизова, Е. Гуро, В. Каменского, С. Есенина, И. Бунина, А. Мариенгофа и других авторов.[100] В ряде случаев малая строфа — напрямую или опосредованно — отсылает к строфе библейской (стиху), как к своему первоисточнику. Известно, что и Ерофеев отдал дань этому типу строфики в своем «Благовествовании» 1962 года.
В «поэме» строфика более свободна, хотя не заметить ее определенной упорядоченности в повествовательных фрагментах трудно. Так, в первой главе размеры строф в типографских строках составляют ряд 5–5–9–4–6–12–4–5–6–8–6–4; в других фрагментах упорядоченность не столь очевидна, однако обращает на себя внимание крайне редкое использование «больших» (свыше 10 строчек) строф и относительно небольшие средние размеры строфы.
Поддерживает впечатление упорядоченности и миниатюрности строф также обилие в повествовании диалогов, строфы которых, как известно, всегда уступают по размерам нарративным.
Ритмическая активность строфической композиции текста подчеркивается в «поэме» рядом специфических приемов, тоже идущих от практики «стихоподобной» прозы Серебряного века. Так, в главе «33-й километр — Электроугли» Ерофеев контрастно чередует большие (разумеется, относительно) и малые строфы (12–2–8–1–6–2–7–2–7–1–4–4–2), причем четыре из шести малых, заключающие запись «интервалов икоты», начинаются со строчной буквы.
Заметно активизируют строфическую композицию и визуальные эффекты, создаваемые с помощью введения в текст эквивалентов строф (т. е., строк, состоящих из ряда точек), рецептов коктейлей, графиков потребления алкоголя.
Наконец, деление текста на соразмерные, небольшие по объему главы также безусловно работает на ритмическую упорядоченность целого.
Во-первых, все главы названы единообразно: открывают повествование три «городские» московские: «Москва. На пути к Курскому вокзалу», «Москва. Ресторан Курского вокзала» и «Москва. К поезду через магазин», а завершают — тоже три якобы петушинские: «Петушки. Перрон», «Петушки. Садовое кольцо», «Петушки. Кремль. Памятник Минину и Пожарскому». Все «дорожные» главы (за исключением «Орехово-Зуево») тоже имеют единообразный вид, обозначая интервалы между станциями. Наконец, завершает поэму глава, в названии которой объединены не только крайние точки последнего, тринадцатого путешествия героя, но и принципы называния обоих типов глав — «Москва–Петушки. Неизвестный подъезд». Характерно, что это название к тому же «попадает» в амфибрахический метр.