жизни, он всегда был так чисто одет, ровно выбрит, носил портфель и прикладывал линейку, когда хотел что-то подчеркнуть в конспекте: смерть никак не вязалась с ним и казалась надругательством не только над его молодостью, но и над всем Володиным существом: может быть, его несостоявшееся будущее и правда стоило немного (а мое?), но оно должно было все же случиться, это шумное подвижное московское пространство под проект человека в беговых кроссовках, с энергетиком и в хорошей машине больше предназначалось ему, нежели нам: он мог быть здесь
хоть как-то счастливым: любоваться билбордами, покупать новые одеколоны, ходить на футбол и концерты, поехать в четырнадцатом на Донбасс, наскучив фасцинацией; а мы: чтó мы думали о счастье, чего желали себе: твой предгрозовой речной берег тоже ведь был проектом на «после всего», а чтó могло сделать тебя счастливым, пока ты был здесь, – на этот счет у меня нет совсем никаких предположений. Я не думаю, что ты был счастлив в тех городах, куда уезжал от меня; еще глупей было бы верить, что ты был счастлив со мной на наших улицах, захваченных песком с апреля по октябрь. Может быть,
qui sait, нам стоило больше доверять этому самому шумному миру, помогать разорять его склады, ждать новых завозов: это очень смешно, но я не стану это стирать. Если бы мы всерьез захотели какого-то приличного нам счастья, мы бы просто пришли на Панфиловский мост среди ночи с одной банкой колы и сандаловой палочкой и стали бы ждать, когда нас заберут.
Этой зимой поселок весь как-то сквозит: от старой аптеки улица просматривается вплоть до самого шоссе, как на фотографиях из тридцатых годов, где все эти липы еще молоды и угловаты и на них намотаны как будто бинты. То, что воспитанная югом К. согласилась жить со мной здесь, все еще кажется мне не вполне объяснимым (скажем так: еще менее объяснимым, чем то, что она выбрала меня): думаю, если бы я мог посмотреть на эти места посторонним взглядом, я бы искренне посочувствовал их обитателям; но раз я остался на этой земле, а ты нет, мне пришлось заняться ею единственным доступным мне способом: одевать ее в одну длинную, как чулок, сказку, избегая возни с архивами и старожилами: все, что мне нужно, я могу выдумать сам. (Ровно поэтому я никогда не пытался установить, что за девочка так тосковала тогда на поминках: даже если она была той самой, с кем ты, по пьяным словам твоей гребаной матери, жил, я сегодня не чувствую необходимости знать, как у вас с ней все было и как ты, допустим, рассказывал ей обо мне.) Будь я в курсе того, как устроена вентиляция в этих домах, я бы, скорее всего, не додумался до твоего сложного подземелья, но, в конце концов, кто верит советским чертежам и кто выяснит, снятся ли одинаковые сны всем живущим по одной вентиляционной шахте; но дело и не в выяснении, а в том, чтобы, наоборот, удаляться от ясности, и вот эти вдруг засквозившие улицы искушают меня своей бессовестной прямотой, и мне непонятно, почему раньше этого не было: никогда от аптеки не было видно не то что шоссе, а даже крáя, например, невралгии, до которой оттуда чуть больше сотни шагов; со смятением я представляю себе, что еще может открыться глазу, если так пойдет дальше: наш лес с родником, пожарные пруды, карабановская просека, пугливые воды Шерны, торфяные кооперативы, бродячие полустанки Владимирской области: я не хочу этого видеть. Мне не нравятся сервисы типа Street View, и хотя они пока что многого не разглядели, я боюсь, что однажды они доберутся до всех наших троп и урочищ; я подозреваю, что спутники, как и сотовые вышки, сглаживают землю и выравнивают на ней все, что неровно лежит и стоит: здания и деревья, реки и улицы, шлагбаумы и столбы; если бы я был совсем одинок и, как следствие, больше ожесточен, я бы нашел время и средства на то, чтобы этому помешать. Но пока я не одинок и слаб, этой работой заняты ураганы, шатающие наши места в среднем раз в два лета: они обыкновенно случаются ночью, и утром мы спускаемся в заваленный сучьями двор и выходим на разгромленные улицы: уже скоро на каждое бревно оказываются брошены до десяти оранжевых человек с инструментом, ветки тонут в измельчителях, но все это в городе и в совсем ближнем лесу, а там, куда мы забираемся ради грибов или ягод, полегшие скопом стволы навсегда отменяют какие-то важные нам и еще нескольким увлеченным пути; задранные корни встают треугольной стеной, открывая полные подвалы мельчайшего, неугомонно движущегося песка; мы карабкаемся или пробуем обойти бурелом, не слишком отклоняясь от курса, но с нашими скудными навыками ориентирования у нас чаще всего ничего не выходит; то есть этот неведомой волей творимый бардак не доставляет особых проблем никому, кроме нас с К. и еще ускользающе малого числа как-то так же лирически связанных с лесом людей. Что же, говорю я, мне достаточно и этого, и к тому же: не разминка ли все это, не учения ли перед настоящим, все сминающим и снимающим смерчем, рядом с которым ураганы девяносто восьмого и семнадцатого годов померкнут до серого пустяка: он выкосит леса как простую траву, расплещет пруды и узлом завяжет просеки, рассыплет на иголки опоры ЛЭП, под которыми нас било током во влажные дни, а от городской застройки, стоит ли проговаривать, останется разве что моя десятая школа (хорошо, твоя пятая тоже, хоть она не в пример скучней), стадионы, конечно же, стертые до эллинских амфитеатров, Дом учителя с восхитительной черной мебелью в подземном каминном зале, ну и кладбище, хотя это и маловозможно, но я бы хотел сохранить эти камни с идиотскими фамилиями и эпитафиями (кресты пусть уносит: к могильным крестам у меня нет никаких чувств, кроме раздражения). Тот наш зимний вечерний бросок, когда мы дошли до середины центральной аллеи, уже не был, конечно, испытанием воли: мы были давно не дети и ничего себе не воображали, и все же, как это ясно теперь, что-то было нам важно, мы все еще скрытно на что-то рассчитывали, не признаваясь друг другу или скорее как-нибудь глупо шутя: но говорили тише обычного, не отступая от приличной месту почтенности, немногим громче, чем снег скрипел под ногами. Посередине аллеи, на едва освещенном одним фонарем перекрестке, где воинский участок смотрел в лицо иудейскому, мы остановились постоять, но зачем: если бы мы