— Где это место? — спросил Эска, для которого мысль о духовном существовании, врожденная для всякого мыслящего существа, не была новой. — Здесь оно или там? Внизу или наверху? На звездах или под стихиями?.. Я знаю мир, где проходит моя жизнь, я его вижу, слышу и чувствую… Но где же находится иной мир?
— Где он? — повторил Калхас. — А ответь мне, где самые дорогие желания твоего сердца, самые благородные мысли твоего ума?.. Где твоя любовь, твои надежды, увлечения и воспоминания?.. Где лучшая часть твоей природы?.. Где угрызения, вызываемые злом, где твои тяготения к добру, мечты о будущем, убеждение в действительности прошедшего?.. Где все это, там и другой мир. Ты не можешь его ни видеть, ни слышать и, однако, знаешь, что он есть. Разве счастье человека бывает когда-либо полно? Скорбь, наблюдаемая нами в других, одинаково ли тяжела, когда постигает нас? И почему все это так? О, что-то говорит нам, что настоящая жизнь не более как только малая часть того круга, какой душа должна пройти в своем бытии. Ты ведь достаточно пожил в Риме и знаешь, что круг есть символ вечности.
Эска погрузился в размышление и молчал. Это были те думы, которые овладевают человеком помимо его воли и до такой степени непривычны для него, что необходима внешняя причина, наталкивающая его внимание в эту сторону, подобно тому, как кожа, покрывающая тело, не обращает на себя внимание человека до той минуты, пока она не будет раздражена ранами или болезнью. Наконец бретонец с возбуждением поднял голову и воскликнул:
— И конечно, в этом мире все люди будут свободны?
— Все люди будут равны, — отвечал Калхас, — но, смертно существо или бессмертно, оно никогда не бывает свободно. Человек создан для того, чтобы нести бремя, но Тот, Кому я служу, изрек мне: «Иго мое благо и бремя мое легко». И каждую минуту моей жизни я вижу, как оно отрадно и легко.
— И, однако, лишь минуту назад ты говорил мне, что смерть и унижение были уделом тех, кто служил одному делу с тобой! — заметил бретонец, внимательно глядя на своего собеседника.
Лицо старика было окружено ореолом победоносного мужества и воодушевления. На минуту Эске показалось в его лице выражение неукротимой смелости, свойственной отважному и мятежному человеку. Но оно так же быстро исчезло, как и появилось, сменившись выражением чистого и непритворного смирения. Наконец старик сказал:
— Смерть для меня — предмет пылкого ожидания, и благословен приход ее! Благословенно унижение, доставляющее величайшие почести в этом и ином мере! Блаженны те, кто претерпевает мученичество! О, если бы я мог быть среди них! Но мое дело начертано, и мне довольно быть смиреннейшим служителем моего Учителя.
— А кто же этот Учитель? Скажи мне о нем! — воскликнул Эска, любопытство которого было затронуто в такой же степени, в какой чувства были возбуждены этой беседой с человеком, по-видимому, глубоко проникшим в истину произносимых им слов, святых, отрадных и искренних.
С глубоким уважением старик наклонил голову, и на его лице блеснула безмерная радость, как будто он с любовью и признательностью вспоминал о какой-то торжественной поре своей жизни.
— Я видел Его один раз, — сказал он, — на берегах Галилейского моря. Я, говорящий с тобой в эту минуту, видел Его собственными глазами, когда малые дети были у ног Его. Но мы поговорим об этом после, так как ты устал и тебя ждет отдых. Кто хочет иметь ум победоносным и светлым, тот должен освежать тело. С сегодняшнего вечера ты для нас стал истинным другом. С этого дня благословен твой приход в дом Элеазара!
Когда он говорил эти слова, девушка, на помощь к которой Эска пришел так кстати, вошла в комнату. Она поставила пищу на грубый стол, вылила содержащееся в бурдюке вино в чеканную чашу и предложила ее своему защитнику с выражавшим смущением, но грациозным жестом и робкой улыбкой.
Мариамна сняла свое покрывало, и если воображение Эски во время ночной прогулки было возбуждено грациозностью ее движений и нежной интонацией голоса, то теперь, когда он увидел ее, ему не пришлось разочароваться. Черные глаза, так робко смотревшие на него, были велики и блестящи, как глаза газели. В них было меланхолическое, умоляющее выражение, свойственное этому животному, и, хотя они были полны нежности и ума, в них проглядывало беспокойство, присущее тем, чья жизнь протекает в опасности и всевозможных превратностях. Обыкновенно лицо молодой девушки было бледно, но теперь ее щеки загорелись под тем почтительным взглядом, каким смотрел на нее Эска. Правильные черты ее лица отличались некоторой, не совсем естественной, худобой, являвшейся следствием ее вечно тревожной жизни. В особенности это касалось орлиной тонкости ее носа и едва заметной выпуклости скул. В счастливой обстановке это лицо было бы лучезарно и блестяще, как драгоценный камень, в несчастии оно сохраняло очарование редкой целомудренной красоты, отличавшей ее. В одежде Мариамны заключались те же контрасты, что и в обстановке дома. Платье было черно, как и покрывало, и сшито из простой и грубой ткани. В том месте, где оно распахивалось, складки его были скреплены простым камнем очень высокой цены, и на ее белой, прекрасно выточенной шее можно было видеть два или три звена толстой золотой цепи.
Когда она проходила по комнате, озабоченная приготовлением кушанья, Эска заметил стройность ее рельефно обозначавшейся талии. Во всей ее фигуре было какое-то скромное достоинство, совершенно чуждое той живости и подвижности, какие отличали римских девушек, и в этом заключалась одна из прелестей, особенно увлекавших бретонца.
Казалось, Калхас любил этого ребенка, как свою дочь, и его лицо становилось приветливее и ласковее, когда он следил любовным взором за ее движениями.
Эска заметил, что стол был накрыт на троих и что рядом с одной из деревянных тарелок был поставлен очень красивый и дорогой кубок. Глаза Мариамны уловили минутный взгляд, брошенный рабом на это пустое место.
— Это для моего отца, — тихо сказала она, отвечая на вопрос, прочитанный на его лице. — Сегодня он медлит дольше обыкновенного, и я боюсь… очень боюсь за него, потому что он смел и готов быстро хвататься за меч. Впрочем, нынешний вечер он не взял оружия, и я не знаю, бояться ли мне или успокоиться, что теперь он один и безоружен в этом нечестивом городе.
— Он в руках Господа! — сказал с умилением Калхас. — Но я ничуть не боюсь за Элеазара, — прибавил он с гордым и воинственным видом, — хотя бы он был окружен двадцатью такими бродягами, которые слоняются ночной порой по улицам Рима, и хотя бы они были вооружены с ног до головы, а у Элеазара был только пастуший посох для защиты.