— Трудно бороться с Римом, — сказал он с загоревшимися щеками и заблестевшим взором. — Однако я не могу воздержаться от мысли, что, если бы мы не перешли в наступление, а ограничились только защитой, затем сосредоточивали бы силы внутри, по мере приближения врага, пользовались бы случаем изнурять его и наносить ему удары, не позволяя ни на минуту собраться, наконец, если бы мы больше полагались на свои леса и реки, а не на телесную силу — я думаю, что тогда мы не были бы побеждены римскими орлами, сковали бы их когти и отбросили бы их самих за море. Но к чему теперь думать об этом? — прибавил он тоном глубокого смирения. — Я не более как бедный варвар, пленник и раб.
Калхас кинул пристальный взгляд на лицо юноши, затем положил ему руку на плечо и сказал вопросительным тоном:
— В твоих густых кудрях нет ни одного седого волоса, твой лоб не в морщинах и, однако же, ты, должно быть, изведал горя?
— Кто его не изведал! — живо отвечал Эска. — Однако я никогда не думал, что мне придется на опыте изведать его.
— Ты раб и хотел бы быть свободным? — медленно и раздельно спросил Калхас.
— Правда, что я раб, — отвечал бретонец, — но я возвращу себе свою свободу. День смерти, наконец, придет.
— А после смерти? — продолжал старик тем же ласковым и вопросительным тоном.
— После смерти, — отвечал Эска, — я буду свободен, как те стихии, которые я привык почитать и с которыми я сольюсь. Да и зачем мне знать что-либо другое, кроме того, что смерть — конец всех скорбей и всех удовольствий.
— А жизнь, с ее переменами, не слишком ли приятна, чтобы могла погибнуть в подобных условиях? — спросил старик. — Неужели тебя удовлетворит сознание того, что ты исчезнешь так же, как исчезает след твоих шагов на зыбучем песке? Неужели ты можешь вынести мысль, что сегодня прошло навсегда, что от него ничего уже не останется, и завтра наступит ночь бесконечного мрака? Смерть должна быть для тебя весьма ужасна, если таково твое убеждение и вера.
— Смерть никогда не ужасна для храбреца, — отвечал Эска, — нет надобности учить бретонца умирать с оружием в руках.
— Ты считаешь себя храбрецом? — сказал Калхас, внимательно смотря на оживившееся лицо и разгоревшиеся глаза раба. — Ты не видал, как умирают мои сотоварищи, иначе ты знал бы, что нужно еще нечто другое, кроме смелости, чтобы выполнить дело, возложенное на нас. Что бы ты сказал, видя, как слабые женщины и нежные девушки, измученные усталостью, обессиленные голодом, истомленные зноем и жаждой, брошенные в добычу диким зверям, выносят неслыханные пытки и, однако, встречают их с постоянной улыбкой исполненного долга, как будто видят цель, к которой стремятся и от которой их отделяет едва лишь несколько часов? Какого мнения ты будешь о вождях, повелениям которых я служу, о тех людях, которые здесь, в Риме, перед лицом цезаря и его величия исповедали своего Бога и безропотно умерли за свое исповедание? Я видел Петра, того Петра Галилейского, о котором здесь все говорят и о котором не перестанут говорить и в будущие времена. Я видел, как он противопоставил магической силе Симона бесхитростную веру в своего Учителя, Которому он служил, и видел, как маг был низринут на землю, подобно раненому коршуну. Я видел самого надменного и жестокого из цезарей по его возвращении из греческого похода, откуда он вынес презрение этого льстивого народа к своему шутовству, я видел, как он осудил апостола на крестную смерть, так как Петр дерзнул бичевать пороки Нерона и говорить ему истину. Я слышал, как он просил быть распятым головой вниз, так как не считал себя достойным страдать в одном положении с Господом, и еще вижу и сейчас это бледное лицо, эту благородную голову, печальные и проникновенные глаза, слабое и истощенное тело, а над всем этим непобедимую веру и торжествующую отвагу человека, бесстрашно идущего на смерть… Я следовал за Павлом, знатным фарисеем, потомственным римским гражданином, и видел, как он один, среди толпы путников и сотни солдат, бесстрашно выносил бурю, застигшую наш покинутый корабль, и говорил нам слова ободрения, говорил, что как ни много нас, все мы, двести семьдесят пять человек, придем в пристань целыми и невредимыми. Я помню, как верили мы этому человеку невысокого роста, с серьезным и добрым лицом, с блестящим взором, густыми бровями, в окладистой бороде которого там и сям проходили седые пряди. Мы знали, что оскудевшее тело этого человека поддерживал и укреплял его дух. Сами варвары, к которым мы приставали, признавали его влияние и охотно почитали его, как Бога. Нерон был прав, боясь этого спокойного, смиренного, полного веры, но вместе с тем энергичного человека. Царственное животное боялось его и дивилось ему, любило и ненавидело, завидовало ему и презирало его, и, несмотря на эти чувства, оно должно было утопить его в крови.
— И этот человек, — спросил Эска, — подвергся закланию?
Любопытство раба было сильно затронуто рассказом старца, хотя изредка он и бросал взгляды на ту дверь, через которую вышла Мариамна.
— Его не могли распять, — отвечал Калхас, — так как он был благородного происхождения и прирожденный римский гражданин, но они отторгли его от любви нашей и заставили его томиться в темнице до того самого дня, когда его вывели оттуда, чтобы обезглавить. О! Страшно было смотреть на Рим в те дни! Пепел разоренного города разъедал ноги, глаза застилал багровый дым, саваном нависший в удушливом воздухе. Дворцы обратились в руины, и закоптелые останки империи были нагромождены там и сям. Трупы, наполовину разложившиеся, наполовину съеденные, запрудили улицы. Сироты, трепещущие и измученные голодом, бродили с впалыми лицами и горящими глазами, или — о, это было еще ужаснее! — безмятежно играли, не ведая о своей участи. Говорили, будто христиане подожгли город, и эта ужасная, ничем не оправдываемая клевета довела до казни множество неповинных жертв. Христиане! Эти угнетенные, преследуемые, презираемые люди, единственное желание которых — жить в братстве с другими людьми и вера которых — всецело мир и любовь! Среди этих жертв я мог бы насчитать человек двадцать мужчин, женщин и детей из моих соседей, от которых я узнал благие откровения, друзей, с которыми я часто сиживал за одним столом. Окоченевшие и холодные, они лежали на Фламиниевой дороге в то утро, когда Павла вели на смерть. Но на этих неподвижных лицах был написан мир, эти одеревенелые руки были сложены для молитвы, и, хотя тело было истерзано и оболочка повержена в пыли, дух возвратился к создавшему его Богу и отошел в тот иной мир, о котором ты даже и не слышал, но который посетишь и ты, с тем, чтобы больше уже не возвращаться назад. Полностью ли ты понимаешь меня? Это уж не только на время, но навсегда!