Девушка радовалась, что связь скрытая, что никто не видит её лица. Она успела собраться с силами, взбодрить себя мыслью о женщинах — хранительницах очага. Нет, не должны мальчики опасаться за неё больше, чем за себя. От неё не услышат ни стона, ни жалобы, не назовут слабым звеном.
Она притворялась веселой, позволяла себе легкий треп в духе Грега. Только бы проницательный эйгис не выдал истинное состояние её девчоночьего духа!
Раньше ей притворяться не приходилось. Во всем, кроме музыки, полагалась на родителей и брата, пока всех не отодвинул Илько…
Первые минуты плена показались Ляне самыми тягостными. Дабы угасить уловленную тревогу, эйгис навел оглушительный противорезонанс и нечаянно умертвил в ней музыку. Будто слуха лишилась. Или отключился мир за пределами оболочки. Попробовала мысленно напевать — и уловила, как восприимчива оболочка, как жадно впитывает, всасывает из мозга любой ритм.
Нет, наверно, горшей пытки для музыкального слуха, чем вязкая тишина.
Лянин бодряческий тон мог обмануть в тот момент разве что Руму, и то если б её заперли отдельно. К счастью, период беззвучия ушел быстро. Наступил следующий период, не менее странный. В голове (или в сердце?) вызревали обрывки мелодий, отдельные чистые ноты, аккорды — и порождали множественные отклики. Чуть выше, чуть ниже, в одном регистре, в другом, сочетаясь и распадаясь, — точно малоопытные оркестранты пробуют настраивать инструмент. Ляна снова впала в отчаяние: ей показалось, она теряет если не рассудок, то слух, и кто скажет, что лучше для музыканта?
Однако прошла и эта полоса, и музыка вернулась. Больше того: любой пришедший на ум простенький мотивчик обрастал вариациями, изукрашивался богатой аранжировкой, начинал звучать почти въяве…
И новое открытие: клубящаяся, перестраивающаяся, чуткая оболочка, за которой угадывалась толща сложнейших живых структур, подчиняется Ляниной музыке! Глаз фиксировал фуги в повторах тканевых слоев, болеро в вязи капиллярных завитков, всплески вальса в волнистых клеточных образованиях, маршевую смелость в проброшенных во всю длину нервных стволах… И опять словно в Тонаре: развитие оболочки диктовало мелодии, мелодии влияли на её ритмику. Ляна готова была поклясться, что не только оболочка, весь организм космического животного перестраивается с учетом её человеческой сущности.
«Обл! — непривычно ласково подумала она. — Сделай так, чтобы все мы встретились. Все-все-все! И на Землю нам не препятствуй вернуться, а?» Ответа не было. Не считать же ответом шквал странных «говорящих» мелодий — для профессионала любая мелодия «говорящая»…
«Одиночество! — взывала музыка. — Мы ждем, мы ищем! Летите, посланцы, вдаль, несите нашу надежду… Кого пестуем? Братьев. Кого ждем? Братьев.
Кто нарождается во мраке и тьме? Братья, Братья, Братья. Из комочка жизни лепится Разум. Вот тебе наша рука, Брат, отзовись!» Ляна подалась вперед, к охватывающему ложекресло выступу. Очертания выступа, этого полукольцевого пояса оболочки, становились день ото дня знакомее. Больше всего, пожалуй, он походил на ступенчатую клавиатуру мультиоргана, только без клавиш. Девушка переборола себя, оголила от защиты кисть руки, положила на чуткую бархатную плоть.
И тотчас каким-то инстинктом поняла, что сейчас её вызовет Илько.
11
Что ни говори, Грегори Сотт успел стать неплохим специалистом. Это утверждали преподаватели в институте. Об этом свидетельствовали два десятка работ, из которых он больше всего гордился школьной статьей «Семь биологических уровней макроклетки». И все же самой точной характеристикой явилось собственное прозрение. Иначе, чем прозрением, тот счастливый момент жизни не назовешь: мучаясь, как всегда, безысходным вопросом: «Что делать, когда сделать ничего нельзя, когда любое действие опрометчивее бездействия?» — Грег, вдруг по-иному взглянул на окружающую обстановку. То есть именно на обстановку, а не на то, что представляло собой до сего момента персональный желудок для переваривания землян. Ибо, во-первых, немыслимое самомнение плюс махровый антропоцентризм считать, что Некто или стихийные силы сотворили природное устройство для глотания гоминоидов и гуманоидов. Во-вторых, уж очень приспособлен «желудок» обла под человека и человекообразных. В-третьих, наконец, ну чем ещё может служить обтекаемая линза (обзор изнутри!), оснащенная шепчущим покрытием стен, послушным ложекреслом, удобным горизонтом вроде панели пульта и мягким, не отражающим лица зеркалом? Любой детсадовец, впервые побывавший на экскурсии в космосе, не задумываясь скажет: рубка космического аппарата!
Сверхосторожный ученый, конечно, поправит: «Похоже на рубку… Объемная мимикрия… Имитация управляющего центра, следствие, так сказать, бессознательного внушения пленником средства своего спасения…» Грег не вступил бы с таким ученым даже в мысленный спор. Если имитация, то процесс рано или поздно завершится окостенением, омертвением оболочки. Это они сразу поймут. А тогда единственный выход: защитное поле штопором — и вышибай дно! Если же все-таки не имитация, то нечего и воздух зря сотрясать: какая разница, Земля их спасет, чудо или сила внушения человеческой мысли? Важно, что внутренность камеры-одиночки все больше и все быстрее преображается. Появилось ощущение, что каждая мысль улавливается и пишется на какую-нибудь магнитную бобину…
Вызывая друзей, Сотт старался украдкой высмотреть, что творится в остальных камерах. Украдкой — потому что не хотел обнадеживать ребят раньше времени, как бы ни был убежден сам. Эйгис не приспособлен для наблюдений, он больше показывает лицо собеседника. Однако движения руки все-таки приоткрывают некоторый обзор: промелькнет то мозаика потолка, то пористая спинка ложекресла, то раскрашенные в разные цвета участки ступенчатого «пульта» с нарисованными приборами. Сомнений нет: все «рубки» устроены одинаково.
Грегори отогнал от себя мысль, что это последняя штука об-ла — упокоить землян в склепах привычного антуража, материализованного из подсознания пленников. Сомнений, правда, не отогнал. И однажды, отключив на минутку эйгис, начал постепенно ослаблять защиту. Падала мощность поля, сокращался радиус действия — пока в миллиметре от тела защита не иссякла. Грег повел носом. Дышалось легко. Пахло чем-то неуловимым, незнакомым. Из знакомого выдавались разве что слабые запахи свежеразрезанной тыквы, канифоли. Грег навалился грудью на торец пульта, положил раскрытые ладони на эластичную панель.
Сначала ничего не произошло. Лишь дрогнули нарисованные стрелки на «татуированных» изображениях шкал. И это был первый факт имитации. Другой явился тут же: к плечам и затылку приникла обмякшая спинка, плоть ложекресла заколебалась, на подлокотниках вздулись бугорки и обволокли руки от локтя до запястья.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});