Этот темно-серый порошок, который он зажигал для окуриваний, заказывали в аптеке Леклерка, на углу улиц Виньон и Сэз. А дома все было приспособлено для этого действа. В коридоре, который вел в туалетную комнату, стоял небольшой столик и на нем два подсвечника, один с постоянно горевшей свечой, другой запасной. Свечи я закупала на улице Сен-Лазар коробками по пять кило. Зажигали их только в кухне, чтобы до его комнаты не доходил ни малейший запах серы или горевшей спички.
Каждое утро, то есть уже после полудня, проснувшись и еще до кофе он «курил». Если я была в комнате, то подавала ему свечу, но порошок он насыпал сам, потом зажигал его на блюдце от свечи маленьким квадратным листком бумаги верже, которую тоже покупали целыми коробками. У изголовья всегда стоял плотно закрытый ящичек, чтобы бумага не запылилась.
Иногда он зажигал две или три щепотки порошка для короткого окуривания, а если хотел продлить его до получаса или даже до нескольких часов, то постепенно добавлял порошок. Случалось даже открывать новую коробку, и тогда стоял такой дым, что хоть ножом режь, как и в тот мой первый приход. Но иногда он звал меня и говорил, показывая на открытую коробку:
— Унесите ее, Селеста. Я передумал, попробую обойтись без курения.
Редко когда распечатанная коробка с первого раза совсем опустошалась. Но, по его понятиям, она уже больше никуда не годилась, и ее следовало выбросить. Никола собирал эти остатки для знакомого астматика, зная, что г-н Пруст никогда не будет ими пользоваться.
Но после кофе он не окуривался до следующего дня, даже когда возвращался откуда-нибудь очень усталый.
Конечно, от всего этого дыма было множество неудобств и неприятностей, ведь, пока г-н Пруст оставался в комнате, не могло быть и речи о том, чтобы открыть окна. К счастью, в домах на бульваре Османн были очень глубокие камины с прекрасной вытяжкой. Поэтому каждый день даже посреди лета топили — и, конечно, только дровами — ведь запах угля он тоже совершенно не переносил. Благодаря этому дым от порошка Легра моментально улетучивался. Он сам подавал мне сигнал разжечь огонь жестом руки, без слов — после окуривания он никогда не говорил, — или же брал листок бумаги и начинал писать: «Зажгите...» — но я уже сразу догадывалась, и он едва заметным жестом и улыбкой благодарил меня. В очень жаркую погоду было достаточно одной небольшой закладки — только для того, чтобы вышел дым. Зато в холод я топила большими поленьями, и, если он работал ночью и пламя начинало угасать, раздавался звонок, и мне говорилось:
— Селеста, будьте добры, пожалуйста, положите еще поленьев.
Кроме моей плиты, которая урчала в кухне, квартира обогревалась только одним камином. Было, правда, и центральное отопление, но г-н Пруст и его не переносил из-за иссушения воздуха, раздражавшего ему нос и бронхи.
За время, пока мы жили на бульваре Османн, камин в его комнате ни разу не прочищался. Тогда я об этом совсем не думала, но теперь понимаю — нам просто повезло, что не загорелась скопившаяся в нем сажа. Но он все равно не согласился бы чистить ее, как не соглашался натирать полы.
А вообще он всегда очень мерз.
Это происходило и от болезни, и от самоограничения в питании, и от неподвижного лежания в постели.
На кровати у него были всего два покрывала, одно шерстяное и пикейный деревенский плед, расшитый желтыми яблоневыми цветами на красном фоне, который он увидел у Селины еще в бытность супругов Коттен на бульваре Османн и попросил ее продать этот плед. Вышитые цветы очень ему нравились еще и потому, что напоминали о детских годах, проводившихся летом в Ильере, где он видел нечто подобное на постели одной из теток, той самой «тетушки Леони», которую он любил и вывел в своей книге. Была еще дорогая перина, заказанная на бульваре Капуцинов у «Либерти», но ее почти сразу заперли в шкаф, потому что перья раздражали его астму.
Согревался он только грелками и теплыми рубашками.
Только представьте себе, как он лежит в постели, едва приподнявшись, хотя под спиной у него две подушки; в белой пижаме, под которой надета шерстяная рубашка. У него была масса таких очень плотных домашних рубашек с пуговицами. Они лежали стопкой на стуле (если он ждал кого-нибудь, я уносила их в туалетную комнату). Обычно он звал меня и просил:
— Дорогая Селеста, простите за беспокойство, но мне что-то прохладно. Будьте добры, дайте рубашку, я ее накину на плечи.
Иногда я говорила:
— Сударь, позвольте, я поправлю немного наверху.
— Нет, ни в коем случае, ничего не трогайте, вы меня застудите. Накинутые поверх рубашки сползали назад, и в конце концов их накапливалось четыре или пять и получалось нечто вроде сиденья.
То же и с грелками. Начиналось всегда с того, что в его отсутствие грели пижаму и нижнюю рубашку. Перед тем как ложиться, одна грелка шла в ноги, другая под бок. Часто он звонил мне:
— Дорогая Селеста, мне кажется, моя бутылка что-то не очень теплая.
Тогда я наливала ему еще одну или две, которые он клал уже сам после моего ухода. Остывшие грелки не убирали, он так и держал их у себя.
Когда я вспоминаю, сколько перетаскала ему этих «бутылок» за все восемь лет, да прибавить сюда еще и те, которые носила бедному моему мужу с его больными почками, мне представляется, что и родилась-то я только для того, чтобы всю жизнь наливать грелки!
Чудо г-на Пруста заключалось в той воле, которая была направлена на его книгу, хотя организм был уже истощен непрекращающейся астмой.
— Знаете, Селеста, — говорил он, — у меня бронхи — как пересохшая резина, потерявшая свою эластичность от постоянного напряжения.
Одни только усилия, чтобы дышать, изнашивали сердце. Но, кроме приступов, которые никак нельзя было скрыть, он ничем не выдавал своего состояния.
Да, он говорил об усталости: «Ах, Селеста, я так устал...» Иногда у него срывалась фраза, как та, о пересохших бронхах, но ничего больше. И, конечно же, он неподвижно лежал, вытянувшись, с закрытыми глазами, без единого слова. Но уже через два-три часа мог одеться и уйти из дома. Он был способен шесть или семь часов провести на ногах и, возвратившись в четыре, а то и в пять утра, держал меня своими рассказами еще три или четыре часа, словно ему было двадцать лет!
Я часто спрашивала его, как он мог переносить все это, жертвовать своим молчанием, своим отдыхом и уединенным трудом ради людского шума и суеты, сама атмосфера которых была, по его понятиям, насыщена микробами. На это он всегда отвечал мне одно и то же: «Так надо, Селеста...» Так было нужно его книге, именно это он и имел в виду. Чтобы добыть для нее пищу, г-н Пруст был готов на все.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});