Король удовольствовался замечанием:
— Ах, бедный граф! И что же, он потерял аппетит?
— Да, государь, — ответил Жильбер.
— Тогда дело серьезное, — изрек король.
И заговорил о другом.
Выйдя от короля, Жильбер заглянул к королеве и повторил ей то же, что и королю. Лоб высокомерной дочери Марии Терезии собрался в складки.
— Почему, — сказала она, — эта болезнь не приключилась с ним в тот день, когда он произносил свою прекрасную речь о трехцветном знамени?
Потом, словно раскаявшись в том, что при Жильбере не удержалась от замечания, выдающего всю ее ненависть к этому символу французской нации, она добавила:
— Тем не менее, если его недомогание усилится, это будет большим несчастьем для Франции и всех нас.
— По-моему, я имел честь сообщить вашему величеству, что это не просто недомогание, это серьезная болезнь, — повторил Жильбер.
— Но вы с нею справитесь, доктор, — подхватила королева.
— Сделаю все от меня зависящее, государыня, но ручаться не могу.
— Доктор, — сказала королева, — вы будете сообщать мне, как себя чувствует господин де Мирабо, слышите? Я на вас рассчитываю.
И она заговорила о другом.
Вечером в означенный час Жильбер поднимался по лестнице особнячка Мирабо.
Мирабо ждал его, возлежа в шезлонге; но сперва Жильбера попросили немного подождать в гостиной под предлогом того, что следует предупредить графа о его приезде; поэтому Жильбер успел осмотреться и глаза его остановились на белом кашемировом шарфе, забытом в одном из кресел.
Но Мирабо, не то желая отвлечь внимание Жильбера, не то приписывая большую важность вопросу, который должен был последовать за обменом приветствиями, сказал:
— А, это вы! Знаю, что вы уже исполнили часть вашего обещания. В Париже известно, что я болен, и вот уже два часа, как бедному Тайчу приходится каждые десять минут сообщать о моем здоровье друзьям, которые приезжают спросить, не стало ли мне лучше, а быть может, и врагам, которые являются узнать, не стало ли мне хуже. С первой частью все ясно. Теперь скажите, исполнили ли вы вторую?
— Что вы имеете в виду? — с улыбкой спросил Жильбер.
— Сами знаете.
Жильбер пожал плечами в знак несогласия.
— Вы были в Тюильри?
— Был.
— Видели короля?
— Видел.
— А королеву?
— Тоже.
— И сообщили им, что скоро они от меня избавятся?
— Во всяком случае, сообщил, что вы больны.
— И что они сказали?
— Король осведомился, не потеряли ли вы аппетита.
— А когда вы подтвердили что так оно и есть?
— От души посочувствовал вам.
— Добрый король! В день моей смерти он скажет друзьям, как Леонид:
«Нынче я ужинаю у Плутона.» А что же королева?
— Королева посочувствовала вам и с интересом о вас расспросила.
— В каких выражениях, доктор? — спросил Мирабо, придававший, по-видимому, большое значение ответу Жильбера.
— В очень благожелательных.
— Вы дали мне слово, что повторите буквально все, что она вам скажет.
— Но я не могу вспомнить все буквально.
— Доктор, вы все прекрасно помните.
— Клянусь вам…
— Доктор, вы обещали; неужели вам хочется, чтобы я считал вас человеком, который не держит слова?
— Как вы требовательны, граф!
— Да, я таков.
— Вы настаиваете на том, чтобы я воспроизвел вам все, что сказала королева?
— Слово в слово.
— Ну хорошо же, она сказала, что лучше бы эта бо-лезнь приключилась с вами утром того дня, когда вы с трибуны защищали трехцветное знамя.
Жильберу хотелось оценить, какое влияние на Мирабо оказывает королева.
Тот так и привскочил в своем шезлонге, словно прикоснувшись к вольтовой дуге.
— Как неблагодарны короли! — прошептал он. — Этой речи ей хватило, чтобы забыть о двадцати четырех миллионах, полученных по цивильному листу королем, и еще четырех, составляющих ее часть. Так, значит, эта женщина не знает, так, значит, этой королеве неведомо, что мне для этого пришлось вновь завоевывать популярность, которой я лишился из-за нее же!
Так, значит, она уже не помнит, что я предложил Франции отсрочку авиньонского собрания, чтобы поддержать короля, терзавшегося угрызениями совести из-за религии! Какая ошибка! Значит, она уже не помнит, что, когда я председательствовал в Якобинском клубе, все три месяца, что длилось мое председательство, стоившее мне десяти лет жизни, я защищал закон о составе национальной гвардии, ограниченном активными гражданами!
Опять ошибка! Значит, она уже не помнит, что, когда в Собрании обсуждали проект закона о присяге священнослужителей, я потребовал, чтобы для духовников, принимающих исповеди, присяга была сокращена! Опять ошибка! О, эти ошибки! Эти ошибки! Я заплатил за них сполна, — продолжал Мирабо, а между тем погубили меня вовсе не эти ошибки: бывают такие времена, когда никакие промахи не приводят к падению. Однажды я выступил на защиту дела правосудия, дела гуманности, хотя это также было ради королевского семейства: пошли нападки на бегство теток короля; кто-то предложил принять закон против эмиграции. «Если вы примете закон против эмигрантов, — вскричал я, — клянусь, что никогда не подчинюсь ему! И проект этого закона был единодушно отвергнут. И вот то, чего не могли совершить мои неудачи, совершил мой триумф. Меня назвали диктатором, меня вынесла на трибуну волна ярости — для оратора ничего не может быть хуже этого. Я восторжествовал во второй раз, но мне пришлось обрушиться на якобинцев.
Тогда якобинцы, эти глупцы, поклялись меня убить! Эти люди — Дюпорт, Ламет, Барнав — не понимают, что, если они меня убьют, диктатором их шайки станет Робеспьер. Им бы следовало беречь меня как зеницу ока, а они раздавили меня своим идиотским большинством голосов; они заставили меня проливать кровавый пот; они заставили меня испить до дна чашу горечи; они увенчали меня терновым венцом, вложили мне в руку трость и, наконец, распяли! Я счастлив, что претерпел муки, подобно Христу, за дело человечности… Трехцветное знамя! Как же они не видят, что это их единственное прибежище? Что, если они прилюдно, с открытым сердцем воссядут под сенью трехцветного знамени, эта сень еще, быть может, и спасет их? Но королева не желает спасения, она желает мести; любая благоразумная мысль для нее нестерпима. Единственное средство, которое я советую, потому что оно еще может возыметь действие, вызывает у нее наибольшее отвращение: оно состоит в том, чтобы соблюдать умеренность, быть справедливой и по мере возможности не совершать промахов. Я хотел одновременно спасти монархию и свободу — неблагодарная борьба, и веду ее я один, всеми покинутый, и против кого? Если бы против людей — это бы еще ничего, против тигров — это бы тоже ничего, против львов — ничего, но я сражаюсь со стихией, с морем, с набегающей волной, с наводнением! Вчера вода доходила мне до щиколоток, сегодня уже по колено, завтра поднимется до пояса, послезавтра захлестнет с головой… Вот смотрите, доктор, мне следует быть с вами откровенным. Сперва меня охватило уныние, потом отвращение. Я мечтал о роли третейского судьи между революцией и монархией.