Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В юности Цветаевой история Адама и Евы, помимо своего вечного значения, имела еще одно, принадлежащее бренному миру литературной политики: акмеисты называли себя адамистами[2043]. В своем конфликте со старым поэтическим поколением, новые люди воспроизводили апостольское противопоставление Адама и Христа: символисты подражали Христу, акмеисты идентифицировались с Адамом. Спор был связан с глубокими различиями в понимании имени. Адам, давший всем вещам мира их условные имена, был первым семиотиком. Имя Христа, наоборот, воплощало безусловность и незаменимость Имени. Цветаева занимала здесь, по-видимому, амбивалентную позицию. По возрасту и многим чертам стиля принадлежа к поколению Мандельштама и Гумилева, в Пленном духе она отождествляет себя с символистами. Акмеистический отказ от «леса символов» ради плоти, языка, истории для нее — грехопадение. Ей нужнее иной, противоположный ход — «из всякой плоти в простор» (146). Под ее пером, изгнанники из рая превращаются в «бродячую пару», много грешившую, быстро старевшую и скрывающуюся от глаз. Они все воруют яблоки, но поют «про какие-то сады зеленые»: эмигрантскую песнь о потерянном рае.
ЗА ГЛАЗАЕще одна группа оппозиций в этом тексте — между зрением и слепотой и более тонкими признаками: ‘видеть — быть видимым’. «Мы-то все-е видим, всех», — говорят хлыстовки. Действительно, с их зрительной позиции — когда они поднимают Марину «на воз, на гору, в море, в небо» — ей «все сразу видно». У них на всех одно «одинаковое, собирательное око, […] крупное коричневое веко». У них — «хлыстовкин взгляд». Они — «степенные, долуокие», и живут они на Оке. Даже название «хлыстовки» как-то связано с их особенным зрением: «имя у них было […] Кирилловны, а за глаза — хлыстовки». ‘Звать за глаза’ — общепринятая идиома; но понятая буквально, с позиции ребенка или поэта, эта фраза значит не ‘звать хлыстовками в отсутствие самих хлыстовок’, а другое: ‘звать хлыстовками за их особенные, присущие только хлыстовкам глаза’.
Рассказывая о своих наблюдениях в зале суда над тарусскими хлыстами и хлыстовками, эксперт отмечал «присущую всем хлыстам специфическую нервозность, время от времени проявляющуюся в непроизвольных судорожных подергиваниях и особом блеске воспаленных глаз»[2044]. В Безвременье Блок писал о странниках: «Они как бы состоят из одного зрения»; в их честь вся Россия тут названа «тысячеокой»[2045]. В Серебряном голубе глазам сектантов тоже придавалось особенное значение: «а эти глаза? — глаз не было: было что-то, на что невозможно взглянуть, и не поддаться, не ахнуть восторгом, не закричать в ужасе»[2046]. Знаток хлыстовства Виктор Данилов рассказывал: «глаза хлыста всегда какие-то отличные от других людей, они всегда какие-то ищущие»[2047].
Все-видение хлыстовок связано с собственной их невидимостью. Их райский сад существует в «видениях», при этом оставаясь за зарослями «совершенно невидим». «Вы-то нас не видите, а мы-то все-е видим, всех». Субъект такого зрения и должен быть невидим: только будучи везде и нигде, можно видеть все и всех. Эта магия зрения может многое напомнить читателю: Божий глаз, врезанный в небо русских икон; Паноптикон Иеремии Бентама; всевидящую и невидимую «точку зрения» в классическом романе; всепроникающий взгляд как метафору утопии у Мишеля Фуко. Так может смотреть только Бог; или человек в оптическом центре утопии, пытающийся выполнять роль Бога. Именно такой взгляд отвергали акмеисты-адамисты, приписывая его уходящему столетию: «Как огромный, циклопический глаз — познавательная способность девятнадцатого века […]. Ничего, кроме зрения, пустого и хищного»[2048].
В отличие от хлыстовок, «бродячая пара» таким взглядом не наделена. Христос ходил, как слепой — «точно шел не туда, куда сам хочет, а куда нога хочет»; при этом он «не только взглядом, всем телом мимо глядел». Когда «бродячая пара» воровала яблоки, дети притворялись, что они ее не видят (147). Хлыстовки видят все, почти всегда оставаясь невидимыми; а «бродячая пара» ничего не видит, но все время видима. Хлыстовки оказываются субъектом паноптического зрения, метафоры тотальной власти; Христос и Богородица, они же Адам и Ева, — его объектом. Детям и автору очевидно ближе первые. Цветаева не чувствует опасности, исходящей от зрения как контроля, знания как власти. Фуко в своей паноптической аллегории идентифицируется с объектом зрения; Цветаева в своей хлыстовской аллегории — с его субъектом. В ее максималистской эстетике взгляд поэта, творца речи, ближе к взгляду Бога, творца мира, чем к любому из объектов зрения и продуктов творчества.
Автор этого текста, вслед за его героем — ребенком, стремится увидеть само слово. Процесс переворачивания условности в безусловное, мира символов — в мир зрения начинается именно с заглавного слова. «Острое ж звучание „хлыстовки“ […] мною объяснялось ивами, под которыми и за которыми они жили — как стая белоголовых птиц». Метафора развертывается исключительно в мире зримого. Начавшись с обычного синестетического восприятия, она сразу выходит за его пределы. Уподобляясь хлыстовкам и дорастая до них[2049], автор вспоминает свое прошлое как серию картин, единовременно развернутую в пространстве. «Теперь вижу», — пишет она о том, чего не видела тогда, или так: «есть у меня из всех видений […] одно самое райское». Даже песню автор этого текста вспоминает зрительно: «И шла в нашу зеленую канаву из яблонной зеленой дичи песня про какие-то сады зеленые».
Как в имяславии, слово здесь связано со своими значениями не символической, а непосредственной, императивной связью, как будто является единственным возможным обозначением вещи, ее принадлежностью; так понимают мир дети, еще не знающие, что все слова имеют синонимы, так же безусловно слова живут в сновидениях, и такова их роль в сакральном тексте. «Сами имена внушали трепет […] и устанавливали какую-то их несомненность и неподсудность», — рассуждала Марина о хлыстовском Христе и его подруге. Знаки принадлежат обозначаемому, как вид вещи принадлежит самой вещи, и потому не могут ни сменить денотат, ни сами быть изменены: «не может же каждый называться Богородицей и Христом». Идея условности не воспринимается детским, пророческим, поэтическим сознанием, которые ориентированы на подлинность. Знак либо не существует вовсе, либо является иконическим; тогда на него можно смотреть: «я часто думала, на них глядя: так, должно быть, та Богородица ходила за тем Христом».
Эта мистическая семиотика более всего похожа на идеи символизма в версии Вячеслава Иванова. Реальнейшее — метафизический мир по ту сторону реального — доступно особого рода взгляду. Тайна в том, чтобы увидеть; рассказать об увиденном — задача несопоставимо более простая. Взгляд по ту сторону имел для Иванова характер непосредственного, зрительного созерцания. Поэт — «тайновидец земного мира и ясновидец мира духовного»[2050]; такая поэзия есть «двойное зрение»[2051]. Сохраняя свой зрительный характер, эти метафоры не находили зримых эквивалентов. Про-иконический характер этого дискурса ставил письмо перед непреодолимыми самоограничениями, взаимно противоречивыми и потому неудовлетворимыми требованиями. Отрицая непосредственность репрезентации, в которую верили символисты, и редуцируя жизнь к языку, акмеисты входили в про-семиотический дискурс:
По Гумилеву, рационально все (и любовь и влюбленность в том числе), иррациональное лежит только в языке, в его корнях, невыразимое. (В начале было Слово, из слова возникли мысли […] и все кончится Словом), —
записывал эти чуждые ему идеи Блок[2052]. Отсюда и следовала идентификация с Адамом, который до своего падения, как известно, успел дать имена «всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым». Бог для этого и сделал его, как машину для называния. Так автор Книги Бытия впервые решал проблему сигнификации, с которой будут сражаться множество его младших коллег от Платона до Деррида. Человек дал имена тому, что видел; ясно, что видел он до того, как дал имя. Книга Бытия молчит о том, зачем понадобились Богу имена, а значит, и сам Адам; может быть, для его разговора с самим собой, божественной внутренней речи. Во всяком случае, когда Бог создавал зверей и прочее «из земли», он для актов творения вовсе не нуждался в языке, а работал, так сказать, руками. Адам же придумывал слова для обозначения того, что видел уже созданным, и работал глазами; все, что нужно для этой работы (например, для того, чтобы отличить зайца от кролика или осла от его ушей) Адам, согласно Книге Бытия, производил одним зрением, без слов. Такое зрение не менее чудесно, чем творческие способности Бога-отца.
- Религия и культура - Жак Маритен - Религиоведение
- Секты, сектантство, сектанты - Анатолий Белов - Религиоведение
- Мировые культы и ритуалы. Могущество и сила древних - Юлия Матюхина - Религиоведение
- Человечество: История. Религия. Культура Первобытное общество Древний Восток - Константин Владиславович Рыжов - История / Религиоведение
- Человечество: история, религия, культура. Раннее Средневековье - Константин Владиславович Рыжов - История / Религиоведение