собачьей будки. Застывающая боль полоснула Телятникова изнутри, перекрыла дыхание.
Здесь, на высоте, кислорода вообще может не быть – все выедено морозом, выдуто ветром, сожрано серой гибельной высотой. Телятников стиснул зубы и, стараясь не думать ни о чем, кроме одного – как укротить аэростат, продырявить оболочку, сделать в ней отверстие хотя бы очень малое, – принялся концами звездочки пилить ткань. Неужели он не справится с ней, неужели сорвется с веревки и обратится в мерзлую мятую котлету, расплющившуюся о землю?
Он так сильно сжимал зубы, что неожиданно ощутил: во рту к языку прилип острый скол камня. Это был не камень, а обломок зуба, он раздавил челюстями собственный зуб.
Земля следила за аэростатом, передавала его от одной зенитной батареи к другой, в некоторых местах зенитчики теряли «колбасу», и это было понятно: мороз начал прижимать вновь и, как в случаях с оттепелью, звенящий воздух также стал наполняться туманом, густел на глазах, и порою Телятникову казалось, что он не видит даже собственных валенок…
Местами серая вата прореживалась, становились видны ее мерзлые волокна, нити, иногда довольно плотные комки, взболтки, на которые нити наматывались, как на клубки пряжи; проходило немного времени, и мерзлая вата вновь целиком забивала пространство… Телятников продолжал шмурыгать над головой шапкой с прикрепленной к ней звездочкой, уже в одном месте обломленной, по тугому перкалевому телу «колбасы», сипел, отводил глаза от затуманенной глубины, в которую боялся свалиться. Сил, чтобы держаться, у него уже не было совсем, он дошел до уровня Галямова. Еще несколько минут – и он не удержится на веревке и, как и несчастный старлей, сорвется в бездну. Горло ему сжимала судорога: погибать не хотелось.
Сержант протестующе помотал головой и, слыша, как в горле что-то начало сухо, выжаренно скрипеть, запрокинул голову едва ли себе не на лопатки, стал дальше дырявить прочную ткань аэростата.
Она оказалась двойной, что, собственно, для Телятникова не стало неожиданностью, – об устройстве аэростатов и из чего их лепят он хорошо знал по лекциям на курсах воздухоплавания, по долбежке незнакомой науки в казарме, где он занимал одну койку с сержантом Хрипченко (Телятников спал внизу, Хрипченко на втором ярусе, вверху), да и в конспекты свои, лекционные иногда заглядывал (конспекты у него хранились в землянке, в фанерном чемоданишке, засунутом под койку)… Ткань второго слоя оказалась тягучей, но менее плотной, чем верхний перкаль, плюс ко всему – тонкой…
Когда в лицо Телятникову тугой струей ударил вонючий, пахнущий лежалой резиной, чем-то жареным – то ли подгорелой брюквой, то ли свеклой и одновременно прокисшим дегтем воздух (вот странная смесь запахов), сержант ощутил, как из глаз у него выбрызнуло несколько соленых капель.
Капли тут же примерзли к щекам.
Сведения о том, живы Галямов с Телятниковым или нет, долго не приходили на пост, все звонки в штаб дивизиона натыкались на однообразный ответ дежурного:
– Никаких сведений в штабе нет.
В последний раз дежурный не выдержал, разъярился не на шутку и рявкнул голосом полковничьим, хотя ни полковником, ни майором, ни даже старшим лейтенантом не был, – у Аси даже уши заложило от его деревянного командирского тенора:
– Не нервируйте меня! Когда надо будет – сами позвоним!
Ася медленно открутила рукоятку полевого телефонного аппарата в обратную сторону – отбой! Но внутренний озноб, замешанный на страхе и неизвестности, прочно засевший в ней, не проходил. Что с ней будет, что? Пойдет под трибунал? А за какие грешные дела отдавать ее судьям трибунала? За то, что «подопечная» лебедка работает, как часы? Или за то, что старенький, дважды перебранный по винтику движок, состыкованный осью с лебедкой, ни разу не закапризничал, не зачихал туберкулезно, не допустил сбоя – за это?
За это под трибунал обычно не отдают… И все равно Ася Трубачева очень боялась трибунала.
К ней на койку подсела Тоня Репина; как всякая добрая душа, она всегда старалась утешить обиженных людей, переживала за них, пыталась помочь… Но чем поможешь Асе?
– Асенька, все будет тип-топ, ты не расстраивайся, пожалуйста. Вот увидишь, я говорю правду. Запомни, это очень доброе слово – «тип-топ».
– Тонька, Тонька, ты еще маленькая… – Ася кончиками пальцев отерла глаза, улыбнулась через силу. – Ты многого не знаешь.
– Ну да! – недоверчиво вскинула одно плечо Тоня. – У нас в деревне такие страсти-мордасти разыгрывались, каким в городе разыграться просто не дано.
– Спасибо тебе, Тоня! Иди спать.
– Не хочется. – Репиной действительно не хотелось спать, отвыкла во время ночных дежурств на посту около аэростата, а с другой стороны, организм у нее был неизношенный, молодой, и если Тоня приказывала себе: «Спать!», то засыпала очень быстро.
– Иди спать, – повторила Ася, – утро вечера мудренее. Завтра всё будем знать и во всём разберемся. – Ася еще раз отерла пальцами глаза, поправила волосы и едва приметно подтолкнула Репину под лопатки: важно было, чтобы эта деревенская девица не обиделась на нее… Сельский люд умеет обижаться. – Самая пора… Иди!
– Ась, ты только не плачь, мы все с тобой, – ободряюще проговорила Репина.
Ах, Тоня, Тоня, наивная девушка… В своей деревне Таракановке или в Бздюковке, в селе Морковкине, – в общем, там, откуда она ушла в армию, вряд ли люди знают то, что ведомо москвичке Трубачевой… И хорошо, что не знают.
А если говорить об ответственности, то за утерю аэростата притянут всю команду поста, в том числе и Тоню Репину – таковы неписаные правила. Поэтому самое лучшее – забыться до утра.
Телятников держался еле-еле, на последнем дыхании, от слабости у него рябило перед глазами, веревкой он трижды перехлестнул, обмотал правую руку, чтобы удержаться, не оторваться от аэростата, если вдруг потеряет сознание.
Сержант совершил немыслимое, фантастическое, то самое, что могут совершать герои Жюля Верна на страницах нереальных повествований, – аэростат, шипя по-змеиному, урча своей злой утробой, снижался. Снижался неторопливо, по метру, по полтора, тряся всем телом, словно бы отбиваясь от ударов ветра, изгибаясь хищно, – он пробовал даже приподняться в воздухе, но сил для этого у него уже не было, – аэростат шел к земле.
Появилась надежда, совсем уже было исчезнувшая, на жизнь, на спасение, на то, что двумя ногами он все же встанет на твердую землю, хотя, честно говоря, Телятников не понимал, не мог понять, на чем он все-таки держится.
Шапку он снова нахлобучил на голову, сделал это с трудом, поскольку волосы у сержанта покрылись толстым слоем изморози, а чтобы шапка не унеслась вниз, завязки, пришитые к цигейковым ушам, сунул себе в рот и покрепче зажал зубами.
Главное сейчас – не потерять сознание, это сейчас главнее всего остального. Он растроганно и уже почти совсем обессиленно, – похоже, внутри у него что-то сломалось, – покрутил головой, сглотнул ком, возникший в