да зреть, не всяк стоит её жертвы.
Само собой — сосна сосне рознь. По роду-племени, по тому, где взросла, бывает и скверная, и белая с красной, и стрижневая, ещё — рудовая да болотная, так ведь не в розни дело, а в схожести. Тут, как у людей, — коли честен, нет дело до того, чей ты, важно — каков. Истина, во что её не ряди, она повсегда нага.
Столь славно начатый день ещё не прожит, но казавшийся долгим с рассвета, и утром уже в прошлом, и колена полдня в дорожной пыли, что оседает, глядя ему вослед. Так пусть любое, что ныне, всякое, всякий раз — это лучшее изо всего, хотя, казалось, лучше уж не может быть никогда.
Нам всем…
Новогодние, из СССР, игрушки. Те, что появились во второй половине тридцатых годов прошлого, двадцатого века. Любая из них вызывает улыбку наряду с мечтательным, неосознанно несчастным взглядом в детство. Чем призрачней его высокий порог, тем чаще оборачиваешься в ту сторону, где оно. Хотя, казалось бы, чего там в нём, по сравнению со всею-то жизнью. Полное вновь открытых истин, детство — это место, где примеряют наряды бытности, выбирая свои, впору, к лицу. А что до новогодних игрушек той поры… Не к месту про них, не ко времени.
Однако ж — кто определяет это, кто наделяет их важностию, как не мы сами, — о чём когда думать, про что говорить. Нет, конечно, бывают моменты, в которые ты слышишь себя как бы со стороны и не понимаешь, — зачем и как случилось это, и нечто оказалось произнесено. Вроде собирался промолчать или, ежели раскрылось зевало, уж точно не с тем намерением, дабы вышло из него то, что вышло, помимо твоей воли. Словно некто вложил в твои уста слова, озаботился наскоро снабдить единой малой неприятностью во избежание многих бОльших… Или, как знать, — за тебя, вовремя, в нужный час молвил то самое слово, после которого пойдёт жизнь иначе, в другую сторону, мечты о которой ты прятал даже от себя.
Бывало так-то? И не отпирайтесь. Лучше молчите, всё одно соврёте. Поведать не то о безволии, но о той воле, что вне нас, вне всего, — и страшно, и весело.
А вам всё хаханьки…
Ещё свежи в памяти метели, что оставляли на щеках мокрые разводы, а ты топал, вцепившись в мать, и зажмурившись досыпал на ходу. Конечно, спотыкался, путаясь в ногах, из-за чего мать поддёргивала кверху руку, дабы не стесал себе носа, и спрашивала об очевидном:
— Ты что, спишь?! — а ты, заслышав родной голос, улыбался.
— Просыпайся уже… Я тебя не донесу! — тормошила мать, и ты кивал, и даже кажется перебирал ногами, но сладкие ото сна веки всё ещё держал закрытыми, из-за чего худенькой, прозрачной на просвет матери приходилось взваливать на себя и тебя, и твой грузовичок, который ты ни за что не соглашался оставить дома.
— Ох и заврался ты, дружок! Это каковской должна была бы быть твоя матушка, чтобы дожиться до прозрачности на просвет! Чай, не таранка, не камбала.
— А ты меня не виновать! И не груби, пожалуй. Как помню, так и сужу.
— Ну-ну, у каждого своя правда.
Сколько нас, почитателей Советской новогодней игрушки. И ведь думалось в детстве — что ж они бьются-то так легко, почему не придумали крепких, таких, чтобы уронить и не испортить… Видать, в той хрупкости и была заключена наша радость. Изловчиться удержать, не дать ей обрушится и рассыпаться на мелкие острые крошки, что долго после, до самого конца, ранят и душу, и сердце, и руки, из которых выскользнула она.
Детство обязательно должно быть счастливым. Чтобы взрослые, помня о нём хорошее, тоже стремились обрести и не уронить счастье, а не проживали жизни безрадостно, машинально, потому, что это «надо». Кому надо? Так прежде всех — вам и надо, нам, нам всем.
Украшая рождественскую ель, вечность то и дело роняет игрушки. Мы часто слышим их краткий огорчительный звон, и после ранимся осколками, отчего страдаем. Куда как дольше, чем живём.
С поверхности воды…
С поверхности воды смотришь в сторону дна. Вынуждено, не в силу заносчивости или самомнения паришь над теми, кто под тобой, но так уж распорядилась судьба, и тебе, для того, чтобы рассмотреть, что там, внизу, нужно приложить немало усилий. Глубине ты чужой. И даже если набрать полные лёгкие воздуху и нырнуть, презрев его желание воссоединиться с оставшейся, большей своей частью, он будет тянуть к себе, не позволяя зайти слишком далеко, пересечь известную черту, но лишь до определённого момента, когда, убедившись в твоей решимости, не махнёт рукой волны:
— С Богом! Пробуй! Только не позабудь, что глубина коварна, и не захочет отпускать тебя назад. Станет казать свои красоты, касаться нежными пальцами водорослей и гладкими боками медуз, окутывать драгоценным серебряным плащом стаи мелких рыб, кидать к ногам россыпи жемчуга воздушных пузырей, что тем крупнее, чем ближе к поверхности воды, откуда видно неровную, растушёванную кромку горизонта, всю в бахроме мелких волн. Штиль, что ровняет ту, бесконечно удаляющуюся линию, не позволяя себе лишнего, всё ж напускает туману, дабы невозможно было понять, что там и как, впереди.
Да и не к чему это, напрасны те метания. Не сумевший оценить настоящего, не распознает прелести будущего, а прошлое, которое толкает нас перед собой, — само в растерянности, как скоро вошло в силу и сделалось собой. Чем дальше некий день и произошедшее в нём, тем ближе сердцу, ибо с батеа50 давности смывает песок нервности, разочарований, обид, оставляя крупицы…
— Истины?
— Как знать. Просто — нечто особенное, главное, чего вблизи не увидать.
И, кстати, если перевернуться, лечь на воду, оставив всё, что тянет на дно позади, то прямо перед собой увидишь пену облака и его малую часть — излом крыла чайки, кой ссутулилась да охрипла уже, отчаявшись докричаться до тебя.
Всего лишь…
Наливая себе чаю и разглядев по ободу крышки запарника51 едва заметный след, похожий на подсохшую глину, ржавчину или смытую дождём со стены кирпичную пыль, я всякий раз усмехаюсь, припоминая одну из многочисленных обязанностей по дому, коими было полно моё детство. Среди иных, неприятных подчас, эта не казалась мне зазорной. Я имею в виду мытьё чайников: того, в котором приготовлялся кипяток, и другого, полного распаренного чайного листа, которому делалось тесно и