добродушно жалеют его, похлопывают по плечу, кладут в руки ему лепешки и курт.
Когда они покидают сарай, он вдруг выбегает следом и уже боится возвращаться домой. Казахи машут ему руками, но он угрожающе рыдает, падает на колени в снег; они уходят. Ему кажется, что кто-то запер изнутри дверь. Да, да! Большое ухо на внутренней стороне двери: чужак слушает, чтобы напасть на хозяина сарая. Пятясь, Марк Феликс уходит в глубокую карагандинскую ночь. Ее жерло не знает времени. Марку Феликсу страшно, он испугался Бога.
Младенец Христос, дрожа всем телом, встает из яслей, он держит на руках другого младенца, у того жар. Праздник света. Во тьме неспасенного мира расцветает костер. Луч бьет в колодец сарая.
* * *
1942.
Человек как розовый лепесток в воздухе или в меду.
Марк Феликс забивает себе рот сухой землей.
И в нищете можно окружить себя душевно избыточным. Границы Марка Феликса опять исхожены, он перестает отличать золото от глины, еду от воздуха, розу от поцелуя. Взгляд его зацепился за землю.
Пока ему приходится в основном жить на улице. Он перепачкан, чужая одежда на нем изношена, он ударяется о взгляды, как голый. Марк Феликс пытается закрыться, истаять. Женщины со всей Михайловки несут ему хлеб, молоко, папиросы. Он не хочет внимания. Марк Феликс поднимается с земли, проводит рукой по грязным, шелковым ниткам своих волос, стряхивая с них солому, красные листья карагача, нехотя принимает дары… Папиросы самые дешевые. Серые глаза его благодарно грубеют от серого дыма.
Марк Феликс давно заприметил домик на Нижней улице, старенький, с прогнувшимся потолком. Его тянет туда. Марийка обещает отвести его в заветное место. Эта фарфоровая девочка с ведерком в руках, на дне которого картошка и морковь. Кроха. Советская немка. Та, что прошептала ему: «Ты, Марк Феликс, не наш. Ты городской». А король-то голый.
И вот сбылось. Келейник молча приглашает его войти. Это не монастырь и не церковь, пол в домике мазан желтой глиной, ни на стенах, ни на узеньких подоконничках нет икон. Марк Феликс горбится, он каждой мышцей осознает, что слишком рельефен и обнажен, и в его пустых руках щит. Он не знает, куда положить руки, как спрятать за длинными ресницами испуганный взгляд. Севастиан говорит мягко и скупо. Его мысль мерцает между двумя полюсами – как оставаться собой в душевном достатке и как драгоценна потеря ненужного. Когда лепесток розы попадает в мед, ощутить аромат цветка может только человек, чьи лучшие качества вогнуты и в любой момент готовы к рождению в мир. Человек и сам то драгоценен, то вторичен, как розовый лепесток в воздухе или в меду. Марк Феликс не понимает по-русски. Но он слышит, едва ли не легкими, вдыхающими звуки.
Батюшка берет в руки черный хлебушек и тонко режет его на равные полоски. Несколько из них он кладет перед Марком Феликсом, заваривает ему чай в железной кружке, оставшиеся кусочки хлеба заворачивает для гостя в тряпицу. Севастиан – бывший лагерник, в заключении он был хлеборезом и возил воду на быках. Он улыбается, и Марк Феликс впервые замечает вокруг себя Караганду. Этот град дарован Севастиану Божьим промыслом и умещается в мимической трещинке у его губ.
Как до святыни, с высоты своего роста, инстинктивно поднимаясь на цыпочки, Марк Феликс дотрагивается до скуфейки на голове крохотного Севастиана, и, словно ребенок, плачет, лицо его становится сморщенным и некрасивым. Он бросается в сад возле домика, жадно берет в руки сухую землю, забивает ею себе рот, сладко жует ее, наклоняет голову и сыплет карагандинскую землю в левое ухо. Его отросшие волосы играют с солнцем.
Под землей рождается новая корневая система.
* * *
1942.
Ресницы его теперь цвета губ, цвета языка.
Если церквушку закопать в землю, можно ходить по небу и задирать к нему голову в поясном поклоне.
Эта степь теперь и летом холодит внутренним, замершим в упрямом ползке ноябрем. Марк Феликс руками роет в ней нору, среди умерших, среди потерявших речь. Их родные и близкие по весне содрали с земли дерн, чтобы построить себе жилища. Мертвые, уже ничему не удивляясь, спрятались глубже. Караганда не для всех становится домом. Но разве поволжский лес был бы гостеприимнее?
Марк Феликс, отогревая, дует на свои пальцы, в земле и крови, он ощупывает ими лицо в поиске себя, ресницы его теперь цвета губ, цвета языка… Огрубевшие пальцы потихоньку добираются до волос, ему, советскому немцу, кажется, что на голове клобук, а на самой маковке драгоценный крест, из которого бежит, пузырясь, энергичная река, извечно мельтешение ее ног… Марк Феликс осторожно снимает с себя головной убор. Нет, это одноглавая церквушка, серо-золотая, она быстро уменьшается в размерах и становится с наперсток. Марк Феликс с трудом прикасается к крохотному колоколу в стене ее звонницы, подносит церквушку к уху, закрывает глаза, ждет беззвучия. Однако звонари, погребенные в земле, без устали раскачивают невидимые Марку Феликсу